1920 - 1921
О ДРЯНИ
Слава, Слава, Слава героям!!!
Впрочем, им довольно воздали дани. Теперь поговорим о дряни. Утихомирились бури революционных лон. Подернулась тиной советская мешанина. И вылезло из-за спины РСФСР мурло мещанина,
(Меня не поймаете на слове, я вовсе не против мещанского сословия. Мещанам без различия классов и сословий мое славословие.)
Со всех необъятных российских нив, с первого дня советского рождения стеклись они, наскоро оперенья переменив, и засели во все учреждения.
Намозолив от пятилетнего сидения зады, крепкие, как умывальники, живут и поныне тише воды. Свили уютные кабинеты и спаленки.
И вечером та или иная мразь, на жену, за пианином обучающуюся, глядя, говорит, от самовара разморясь: "Товарищ Надя!
К празднику прибавка 24 тыщи. Тариф. Эх, и заведу я себе тихоокеанские галифища, чтоб из штанов выглядывать, как коралловый риф!" А Надя: "И мне с эмблемами платья. Без серпа и молота не покажешься в свете! В чем сегодня буду фигурять я на балу в Реввоенсовете?!" На стенке Маркс. Рамочка ала. На "Известиях" лежа, котенок греется. А из-под потолочка верещала оголтелая канареица.
Маркс со стенки смотрел, смотрел... И вдруг разинул рот, да как заорет: "Опутали революцию обывательщины нита Страшнее Врангеля обывательский быт. Скорее головы канарейкам сверните чтоб коммунизм канарейками не был побит!"
1920 - 1921
ДВА НЕ СОВСЕМ ОБЫЧНЫХ СЛУЧАЯ
Ежедневно как вол жуя, стараясь за строчки драть,я не стану писать про Поволжье: про ЭТО страшно врать. Но я голодал, и тысяч лучше я знаю проклятое слово - "голодные!". Вот два, не совсем обычные, случая, на ненависть к голоду самые годные.
Первый Кто из петербуржцев забудет 18-й год?1 Над дохлым лошадьем вороны кружатся. Лошадь за лошадью падает на лед. Заколачиваются улицы ровные.
Хвостом виляя, ка перекрестках собаки дрессированные просили милостыню, визжа и лая. Газетам писать не хватало духу но это ж передавалось изустно: старик удушил жену-старуху и ел частями. Злился невкусно. Слухи такие и мрущим от голода, и сытым сумели глотки свесть. Из каждой поры огромного города росло ненасытное желание есть. От слухов и голода двигаясь еле, раз сам я, с голодной тоской, остановился у витрины Эйлерса цветочный магазин на углу Морской. Малы - аж не видно! - цветочные точки, нули ж у цен необъятны длиною! По булке, должно быть, в любом лепесточке, И вдруг, смотрю, меж витриной и мною фигурка человечья. Идет и валится. У фигурки конская голова. Идет. И в собственные ноздри пальцы воткнула. Три или два. Глаза открытые мухи обсели, а сбоку жила из шеи торчала Из жилы капли по улицам сеялись и стыли черно, кровенея сначала. Смотрел и смотрел на ползущую тень я, дрожа от сознанья невыносимого, что полуживотное это виденье! что это людей вымирающих символ. От этого ужаса я - на попятный. Ищу машинально чернеющий след. И к туше лошажьей приплелся по пятнам. Где ж голова? Головы и нет! А возле с каплями крови присохлой, блестел вершок перочинного ножичка должно быть, тот работал над дохлой и толстую шею кромсал понемножечко. Я понял: не символ, стихом позолоченный, людская реальная тень прошагала. Быть может, завтра вот так же точно я здесь заработаю, скалясь шакалом. Второй. Из мелочи выросло в это. Май стоял. Позапрошлое лето. Весною ширишь ноздри и рот, ловя бульваров дыханье липовое. Я голодал, и с другими в черед встал у бывшей кофейни Филиппова я. Лет пять, должно быть, не был там, а память шепчет еле: "Тогда в кафе журчал фонтан и плавали форели". Вздуваемый памятью рос аппетит; какой ни на есть, но по крайней мере обед. Как медленно время летит! И вот я втиснут в кафейные двери. Сидели с селедкой во рту и в посуде, в селедке рубахи, и воздух в селедке. На черта ж весна, если с улиц люди от лип сюда влипают все-таки! Едят, дрожа от голода голого, вдыхают радостью душище едкий, а нищие молят: подайте головы. Дерясь, получают селедок объедки.
Кто б вспомнил народа российского имя, когда б не бросали хребты им в горсточки?! Народ бы российский сегодня же вымер, когда б не нашлось у селедки косточки. От мысли от этой сквозь грызшихся кучку, громя кулаком по ораве зверьей, пробился, схватился, дернул за ручку и выбег, селедкой обмазан об двери.
Не знаю, душа пропахла, рубаха ли, какими водами дух этот смою? Полгода звезды селедкою пахли, лучи рассыпая гнилой чешуею). Пускай, полусытый, доволен я нынче: так, может, и кончусь, голод не видя,к нему я ненависть в сердце вынянчил, превыше всего его ненавидя. Подальше прочую чушь забрось, когда человека голодом сводит. Хлеб!вот это земная ось: на ней вертеться и нам и свободе. Пусть бабы баранки на Трубной нижут и ситный лари Смоленского ломит,я день и ночь Поволжье вижу, солому жующее, лежа в соломе.
Трубите ж о голоде в уши Европе! Делитесь и те, у кого немного! Крестьяне, ройте пашен окопы! Стреляйте в него мешками налога! Гоните стихом! Тесните пьесой! Вперед врачей целебных взводы! Давите его дымовою завесой! В атаку, фабрики! В ногу, заводы! А если воплю голодных не внемлешь,чужды чужие голод и жажда вам,он завтра нагрянет на наши земли ж и встанет здесь за спиною у каждого!
1921
СТИХОТВОРЕНИЕ О МЯСНИЦКОЙ, О БАБЕ И О ВСЕРОССИЙСКОМ МАСШТАБЕ
Сапоги почистить - 1 000 000. Состояние!
Раньше б дом купил и даже неплохой.
Привыкли к миллионам. Даже до луны расстояние советскому жителю кажется чепухой.
Дернул меня черт писать один отчет. "Что это такое?" спрашивает с тоскою машинистка. Ну, что отвечу ей?! Черт его знает, что это такое, если сзади у него тридцать семь нулей. Недавно уверяла одна дура, что у нее тридцать девять тысяч семь сотых температура. Так привыкли к этаким числам, что меньше сажени число и не мыслим. И нам, если мы на митинге ревем, рамки арифметики, разумеется, узки все разрешаем в масштабе мировом. В крайнем случае - масштаб общерусский. "Электрификация?!" - масштаб всероссийский. "Чистка!" - во всероссийском масштабе. Кто-то даже, чтоб избежать переписки, предлагал сквозь землю до Вашингтона кабель.
Иду. Мясницкая. Ночь глуха. Скачу трясогузкой с ухаба на ухаб. Сзади с тележкой баба. С вещами на Ярославский хлюпает по ухабам. Сбивают ставшие в хвост на галоши; то грузовик обдаст, то лошадь, Балансируя - четырехлетний навык! тащусь меж канавищ, канав, канавок. И то - на лету вспоминая маму с размаху у почтамта плюхаюсь в яму. На меня тележка. На тележку баба. В грязи ворочаемся с боку на бок. Что бабе масштаб грандиозный наш?! Бабе грязью обдало рыло, и баба, взбираясь с этажа на этаж, сверху и меня и власти крыла. Правдив и свободен мой вещий язык и с волей советскою дружен, но, натолкнувшись на эти низы, даже я запнулся, сконфужен. Я на сложных агитвопросах рос, а вот не могу объяснить бабе, почему это о грязи на Мясницкой вопрос никто не решает в общемясницком масштабе?!