Правда, питье, которым часа через два угостил Ивана лекарь, – словно огня и сил влило во все жилы и суставы больного. Он поднялся на подушках и мог принимать гостей и вестников, которые заглядывали к царю в опочивальню, всю наполненную ароматами курений, запахом жженого можжевельника, трещавшего и сгоравшего на медленном огне жаровни в одном из углов покоя.
Все, что делалось во дворце, сейчас же сообщалось Ивану. А сюда с рассвета стали съезжаться на конях, и в колымагах, и в каптанках – вельможи московские, воеводы, бояре, князья и служилые люди, думные дьяки и прочий люд. Попозже – появились послы чужеземные, какие только в то время проживали на Москве. Они должны были видеть совершение присяги и сообщить о ней своим государям.
Только, минуя Архангельский собор, до церкви Благовещенья, что у дворцовых сеней, – могли доезжать самые знатные Из посетителей Кремля. Здесь все выходили из экипажей, слазили с коней и шли дальше пешком до той палаты, где каждому указано было ожидать зова в место общего сборища. Свита послов оставалась частью в Посольском приказе, расположенном против Звонницы Великой, через площадь от которой находился Митрополичий городок; частью же люди следовали за послами в самый дворец.
Общий сбор на этот раз был назначен в Передней Избе, непосредственно примыкающей к Каменным палатам, где в одном из покоев лежал Иван.
Рядом с опочивальней царя, в просторном и светлом покое, собралися все близкие к нему люди или те, кто выдавался родом и знатностью своей, кто не желал смешиваться с толпой служилых людей и придворных. Небольшие сенцы вели из второй комнаты в Переднюю Избу, обширный и высокий покой, где могло вместиться много народу, как и требовалось в данном случае. Почти посредине горницы, против входа, был установлен там аналой, на нем приготовлено Евангелие.
Двери в опочивальню Ивана раскрыты, и тяжелая ковровая завеса отделяет от нее передний покой. С каждым часом – все больше и больше народу сбирается здесь. Говор, стук дверей, то и дело впускающих новых посетителей, – ясно доносится до царя. Все находящиеся в покое резко делятся на три группы: сторонники Ивана, друзья Владимира и люди, которые не пристали явно ни к той, ни к другой стороне, а переходят от человека к человеку, толкуют о чем-то негромко, убедительно жестикулируют – словом, находятся «в движении» и не позволяют решать, за кого они станут в последнюю минуту.
Каждый, входя, крестился на иконы, отвешивал земной поклон на дверь, за которой лежал Иван, кланялся всем присутствующим и затем занимал определенное место. «Царские люди» подсаживались к князю Мстиславскому и к Михаиле Воротынскому, которые сразу выдвинулись в качестве коноводов «царёва гнезда»… «Княжевы люди» – сторонники Старицкого, с князьями Щенятей Патрикеевым, Одоевским и Шуйским во главе – сгрудились у окна, недалеко от входной двери, оживленно обсуждая план дальнейших действий. Они были в особенно напряженном, приподнятом настроении. Тут же волновался, о чем-то хлопотал отец любимца и руководителя царского Федор Адашев, недавно еще пожалованный в окольничий, заядлый недруг Захарьинского рода. Самого Алексея не было. Не пришел и Фунников, Никита, второй «казначей» Ивана. Он сказался больным, так же как и князь Димитрий Иваныч Курлятев. Тесть полоумного Юрия, хитрый старик князь Д. Ф. Палецкий затеял такую же двойную игру и решил, что не следует соваться в первую голову, а лучше поглядеть со стороны, чья возьмет, – туда уж и примазаться. Вот почему в назначенный час он не явился во дворец, обещая быть к вечеру. «Недужится-де малость…»
Не было и самого Владимира Андреича. Но его ждали с часу на час. Зато все остальные, гордые родом, если не блещущие дарованиями, князья, былые дружинники московские, – все налицо: и Пронские, и Мезецкие, и Заболоцкий, князь Ростовский молодой, и Челяднин, из ненависти к Захарьиным – примкнувший к давним недругам своим. И Оболенский-Немаго тут, и Шереметевы… Князь Андрей Курбский в сторонке стоит, слушает, что будет. Молод да не глуп князь. И против царя ему неохота идти, да князя Владимира, своего прямого военачальника, проявившего так много мужества в боях под Казанью, – в обиду давать нельзя. И жалеет молодой, простодушный воин, что пришел, что вынужден был прийти, так как его стрельцы в караул-нынче. Жалеет он, что судьба поставила его в такое для честного человека затруднительное положение. Ну да авось послушает он: что тут люди станут толковать? – и уяснит себе хорошо, на чьей стороне право и правда… А уяснив, бесповоротно пойдет по правому пути.
И чутко ловил каждое слово Курбский.
Но молодые князья больше про коней, про охоту толкуют, про девок полногрудых, мясистых, сенных… Старики – на свои недуги жалуются… И лишь изредка словом осторожным о деле помянут, для которого созваны. Видимо, Владимирова приходу все ждут-дожидаются.
Вдруг шум послышался за окнами, конский топ, звон сбруи конской, звук оружия.
– Князь… Сам князь Володимер пожаловал! – пронеслось в горнице.
И все не ошиблись. Конечно, только князь мог подъехать так близко к дворцу, к внутренним строениям, верхом, да еще с многочисленной свитой из вершников и своих стрельцов. В обычное время с более скромным количеством провожатых являлся к Ивану князь Старицкий. Но теперь все поняли, что осторожность не мешает. Вот почему, кроме обычных челядинцев и ратной охраны, по сану присвоенной Владимиру, – он и мать его, честолюбивая старуха Евфросинья, урожденная Одоевская, всех живущих в Москве новгородцев к себе зазывали при помощи Шуйских, поили, задаривали их, равно – и московских боярских детей из числа тех, которые под защитой князя и княгини, под крылом Старицких – в люди выходили.
Из этих-то людей составился сильный отряд телохранителей, готовых грудью защитить князя Владимира, на которого, по словам княгини-матери, «козни во дворце царевом куют». И дружина эта все растет. А в дальнейшем – еще более грозное нечто затеяно, о чем потихоньку Евфросинья с Иваном Михайлычем Шуйским шепталась, с боярином митрополичьим по званию, с бунтарем и смутьяном по натуре.
И сейчас этот боярин здесь, на месте… С низким поклоном встречает входящего князя.
Владимир, войдя довольно быстро в горницу, перекрестился на образ, отдал всем поклон и спросил:
– А что брат-государь мой? Не лучше ль ему?
– О-хо-хо!.. Где лучше?… Государе-княже, с чего лучшему быть? – с сокрушенным видом отвечал Шуйский, приняв вопрос, словно бы он был обращен к нему одному. – А все же ладней будет, сам не пройдешь ли, осведомишься? Лекарь сказывал, теперя не так уж опасно с государем видеться… Не больно уж лютует зараза хворобная в батюшке-царе… Так только ён замаялся, сказывали, на ладан дышит! – вполголоса заключил речь свою боярин, оглядываясь на дверь царя, на кучку его сторонников, толпящихся поодаль.
– И то, пойду проведаю… К одному уж, и о крестном целованье потолкую, о нонешном. А то вот зовут на дело, а в чем оно – и не сказано. Как крест целовать? Каки таки записи давать? Оно – не шутка. Где рука, там и голова… сказано!..
– Да, да… Конешно… Вестимо!.. – отозвались те бояре, «владимирцы», которые сгрудились у окна.
– А моя дума такая, – степенно заговорил Мстиславский, – что креста целованье и запись целовальная у царей наших завсегда одинаковы были. Чего тут еще загадывать, царя только зря тревожить недужного?…
– Ну, это мне ведомо, какую я думу думаю! – раздраженно отозвался Владимир и своей валкой походкой тучного, изнеженного человека пошел к дверям, отделяющим первый покой от опочивальни царя. Распахнув и снова опустив за собой ковер, Владимир впервые очутился перед больным Иваном и даже чихнул от сильного запаха курений, наполняющего комнату.
– Вот, добрая примета! Здрав буди, царь-государь! – отдав поклон лежащему царю, проговорил князь, стараясь получше вглядеться в изможденное лицо царя, чтобы решить самому, жилец или не жилец Иван на белом свете.
Но, как нарочно, царь поместился на кровати так, что свет падал ему прямо в затылок, оставляя все лицо в тени. А сам Владимир – стоял в полосе света, бросаемой вешним утренним солнцем в слюдяные окончины покоя.