Владимир тоже схватился за рукоять кривой восточной сабли, которую не снял, даже входя в спальню Ивана. Несколько мгновений противники мерили глазами друг друга. Затем Владимир, видя, что Воротынский не думает сейчас же привести в исполнение угрозу, опустил руку, повернулся к нему спиной, отдал поклон всем и медленно вышел из горницы.
Воротынский, поглядев вслед князю, проворчал какое-то оскорбительное замечание себе под нос и отошел к сторонке.
Тогда заговорил дьяк Висковатов:
– А как мыслите, князья и бояре? Нам все же подобало бы волю царя поисполнити. Князь – одно дело, мы – иное дело. Тамотка все изготовлено. И к крестному целованию можно приступить. И бояре молодшие собраны же…
– Че-е-во?! – резко откликнулся Петр Щенятя, пришедший во дворец уж порядком навеселе, как часто водилось у князя. – А энтаго, дьяк, не выкусишь? Казаки, слышь, бают: поперед деда не суй рыла в пекло! Умны собаки чубатые. Пускай допрежь князь крест целовать станет да вы, прихвостни дворовые. А мы ужо потом, опосля…
– Да, мы опосля!.. Совсем опосля! – вдруг вырвался из толпы, тоже совсем хмельной, окольничий Федор Григорьевич Адашев, «для храбрости» немало пропустивший романеи натощак. – Мы тоже не очёски какие! Сам с усам! Знаем, где раки-то зимуют. Слышали, бояре, князь-то што баял? Служить нам не младенцу – царю пеленочному, а дядьям евонным, живоглотам, Захарьиным… Царю хорошо: ён помрет – и крышка! А нам, бояре, будет каково?!
– Эй, ты, мелево пустое, колесо новое, давно ль из грязи в князи попал?! – строго прикрикнул на выскочку Мстиславский. – Помолчал бы вовсе!
– Не! Пошто ему молчать?! – загалдели другие сторонники Владимира. – Молчать ему не мочно! Он правду молвил… Мы все за его…
– Да я – не то!.. Я самому царю скажу! – онаглев при виде сильной заступки, продолжал бурлить честолюбивый и недалекий старик, зарвавшийся окончательно. – Вот я сейчас!..
И, раньше, чем ему мог кто помешать, – он уже стоял по ту сторону ковра, кланяясь земно Ивану, на лице которого презрительная гримаса сливалась с выражением крайнего негодования. Всего ожидал царь, только не подобной выходки одурелого, пьяного старика, отца своего любимца-наперсника… И почему не слышно голоса Алексея Адашева? Неужели он с умыслом не пришел и правду сказали про него, что он тоже стоит за нового наследника, против Ивана, против Димитрия?!
Между тем старик Адашев, отвешивая поклоны царю, бормотал:
– Царь-осударь! Тебе, осударю… ведает Бог да ты, осударь… Тебе и сыну твоему, царевичу Димитрию, на многие лета служить мы во как! Всей душой то ись готовы! И крест целуем… Во, хошь сичас!.. – И неверной рукой старик полез за ворот рубахи, желая вытащить наружу свой нательный крест. – А Захарьиным нам, Данилке с братией его со всей… Не! Им не служить, царь-осударь, как и не служивали!.. Не! Сын твой, царь-осударь ты наш милосливый, ошшо в пеленицах… Так надо говорить!.. А володеть нами по твоей смерти, царь-осударь, Захарьиным, Данилке ж со братией… А мы уже от бояр и до твоего полного возрасту, царь-осударь, беды видали многие лютые, осударь!.. Во…
И он снова стал учащенно кланяться Ивану, пока, по знаку последнего, вошедший вслед за Адашевым Висковатый не вытеснил за порог старика.
Выслушав затем, что сказал ему Иван, дьяк сейчас же снова появился перед всеми боярами, вместе с Захарьиным, который до того времени неотлучно находился при больном.
– Слушайте, князья и бояре, что царь вам сказать велит на речи ваши пустотные! Слушайте все!
От звука громкой речи дьяка – утих говор и перебранка между боярами, не прекращавшаяся все время с минуты ухода Владимира из горницы.
– Вот што царь сказать поизволил! – торжественно начал Висковатый. – «Вижу я жесткость и твердовыйность всю вашу боярскую, на кою и в младых летах нагляделся и натерпелся вдосталь! И коли вы сыну моему, Димитрею, креста не целуете, – ин, надо быть, што у вас иной государь на примете есть окромя меня, богоданного?! А целовали есте мне крест, и не единова, штобы есте мимо нас – иных государей не искали. Как Бог един в небе, так и я, царь, у вас на земле! И ныне привожу я вас к целованию крестному и велю служити вам сыну моему, Димитрею, а не Захарьиным… И аз с вами много говорить не могу, недужен весь. Може, при часе своем смертном лежу. А вы о своей души спасении забыли: нам и детям нашим служить не хощете! На чем крест целовали, клятву давали великую – и того не помните! Одно знаете: кто государю в пеленицах служить не захочет, – тот, видимо, и великому князю, государю, не захочет служить, если б я и здрав стал. Так я и знать буду! И еще скажу: коли мы вам не надобны, – грех на вашей душе!..» Вот што поведать мне от его светлого имени приказал государь наш пресветлый! – уже обыкновенным своим голосом заключил дьяк.
Глубокая, мертвая тишина воцарилась в обширном людском покое. Укор царя, напоминание о присяге, – затронуло всех за живое, говорило о долге, о законах церкви, обо всем, что упустили из виду в пылу борьбы все эти грубые, лукавые, но фанатично верующие люди.
Еще мгновенье, прозвучи чье-либо сильное, вразумительное слово – и дело было бы повершено бесповоротно в пользу Ивана и Димитрия.
Но этого не желал хитрый Иван Михайлович Шуйский. Он твердо помнил, что только в мутной воде рыбу и ловить! И внезапно, всхлипывая, утирая притворные слезы рукой, заговорил князь елейным, прерывающимся голосом, подойдя к порогу спальни и обращаясь к самому царю, куда ушел сейчас же Висковатов, окончив свою речь.
– Царь-осударь! – начал Шуйский, нервно собирая и беспрестанно вытягивая вниз свою длинную, но жидковатую боро-денку. – Светик ты наш, солнышко красное, продли тебе Господь веку на многие лета!.. Разве же ж мы не слуги твои? Разве же ж мы по твоему приказу бы не сделали б? Ну, пущай нам в кабалу к Юрьиным, к Захарьиным, к худородным, к лукавым идти! Ну, пушай нам животишек, последней худобишки, землишек наших избыться… Пущай сызнова нас, бояр родовитых, станут на правежи таскать, в ямы сажать, в темницы глубокие, как оно в малолетство твое, осударь, бывало!.. Пусть давить, топить, жечь да резать учнут… Ты велишь, – мы твои слуги, рабы неизменные! Власть предержаща, – одно слово!.. И присягнуть мы готовы, крест целовать, давать записи. А только то еще скажи нам, осударь: перед чьими очами вершить нам святое дело? Ты – болен, осударь… Ни нам к тебе, ни тебе к нам не мочно! Да и со крестом святым войти в храмину твою болестную не подобает опять! Там – нечисто больно. Царевич Димитрий – дите малое; што перед немым, што перед грудным – все едино: не присягнешь, хотя бы и охота была. Так не лучше ли погодить, покеда гораздо окрепнешь ты, осударь? Вот тогда и присяга наша, пред очами царя данная, – крепка станет! Так ли я говорю, князья и бояре?
Лукавая, ловко сплетенная речь Шуйского сделала свое дело. Даже многие из противников Владимира теперь, вместе со сторонниками князя, отозвались решительно:
– Да! Видимое дело! Правда твоя, Иван Михалыч! Так и будет! Не уйдет крестное целованье-то от нас!
И, обрадовавшись, что не сейчас надо решать такой важный, тяжелый вопрос, бояре не стали уж слушать никаких увещаний и слов, торопливо кланялись на дверь царя, прощались друг с другом и торопливо стали покидать дворец.
Осталось всего человек десять, самых близких к Ивану лиц, с князьями Мстиславским и Воротынским во главе.
– Что же теперя делать учнем? Бояр меньших в Сборной Избе ко кресту не приведешь, коли те уж осведомлены, что первые вельможи без крестного целованья ушли, – угрюмо проговорил Воротынский.
– Вестимо! – отозвался Мстиславский. – Видно, и нам идти. Што завтрева Бог даст? Утро вечера мудренее…
– Ой, нет! Как же так?! – всполошился Данило Захарьин. – Хошь мы-то утешим царя, крест поцелуем, делу почин благой положим.
– Пожалуй, оно можно! – переглянувшись, согласились остальные.
Часу не прошло, как эта кучка приближенных, верных людей приняла присягу на верность Димитрию, которого обязались они водворить на троне в случае смерти Ивана.