Но ядовитая желтизна на пальцах незнакомца убедительно говорила о том, что он – фотограф профессиональный, и это действительно так и было.
И вот в один прекрасный день (именно прекрасный, потому что от него история-то и начинается) приходит фотограф к Чаркину, и между ними завязывается оживленный разговор. Оказалось, что фотограф сам – москвич, корреспондент очень известной газеты; что, находясь в отпуске, проживает он по соседству в столбищенском доме отдыха; что большой он любитель посидеть с удочкой на утренней зорьке; и что много наслышан о мастерстве товарища Чаркина; и что, наконец, прямо-таки разъедает его исключительный интерес к личности такого редкостного таланта.
С этими словами москвич ставит на перевернутую лодку (у них разговор на берегу происходил) пол-литра перцовки и, не дав Чаркину опомниться, с ходу начинает его, как говорят газетчики, интервьюировать.
Чаркин сперва с опаской поглядывал на гостя, не совсем понимая, чего, собственно, тому от него понадобилось. Однако, когда появилась перцовка, Чаркин сообразил, что ничего плохого тут, пожалуй, не предвидится. Кроме того, ему стало лестно, что московский товарищ проявил к нему такой необыкновенный интерес.
И он начал охотно рассказывать о себе и отвечать на въедливые корреспондентские вопросы.
Вопросов было тьма. Все занимало дотошного корреспондента: и почему село Столбищем именуется, и откуда у речки название татарское, и сам ли постиг Чаркин свое мастерство или перенял его от родителя, и многое другое тому подобное. Чаркин рассказывал, за словом в карман не лез, а корреспондент слушал, записывал в тетрадку и все приговаривал: «Замечательно!»
– У нас, – разливался Чаркин, – лодочное мастерство от дедов и прадедов повелось. Папаша, например, царство ему небесное, сказывал, что от самого Петра Первого Чаркины секрет переняли, – вон ведь, значит, давность-то какая!
– Да это же замечательно! – хлопнув ладонями по зеленым штанам, воскликнул корреспондент. – Неужели действительно от Петра?
– За все просто, – не сморгнул Чаркин. – Очень свободная вещь, что от Петра.
«Ах, черт! – подумал корреспондент. – Вот это я фитилек в редакцию привезу! Для воскресного-то номера, а?»
– Так, может быть, – сказал он, – у вас и из инструмента кое-что сохранилось от петровских времен? Топор там какой или рубанок?
– В обязательном порядке… Разрешите? – Чаркин опрокинул стаканчик. – В обязательном порядке, дорогой товарищ, сохранилось…
Разболтанной своей походкой он заковылял в избу и через короткое время явился, держа в руках довольно неказистый, щербатый топоришко.
Бережно, как хрупкий хрусталь, принял корреспондент топоришко и, присмотревшись к нему внимательно, разглядел на боковине обушка полуистершиеся литеры П и А. И поскольку он был человеком с фантазией, то немедленно литеры эти были им объяснены как начальные буквы имени и отчества царя-кораблестроителя: Петр Алексеевич.
– Замечательно! – вскочил корреспондент. – За-ме-ча-тель-но! Нет, вы понимаете, товарищ Чаркин, что эти буквы обозначают?
Незавидный топоришко этот Чаркин еще в довоенные годы купил в столбищенской кооперации и, конечно, отлично знал, что буквы эти представляли собой всего-навсего клеймо районной промартели, некогда выпускавшей кое-какие необходимые в домашнем обиходе предметы. Но Чаркин, как и корреспондент, был человеком с фантазией и, опрокинув последнюю стопку перцовки, уже и сам твердо верил, что топоришко его действительно древности глубокой и что литеры П и А в самом деле обозначали имя царя Петра.
Корреспондент несколько раз сфотографировал Чаркина – за работой, у лодки, на пороге избы. Затем почтительно положил на песок топоришко и его запечатлел на пленке. А спустя два дня, чисто выбритый, сменивший зеленые пиратские штаны на ловкий клетчатый костюмчик, корреспондент уже был в редакции своей газеты и хвастал редактору литотдела, какой фитиль он приготовил для ближайшего воскресного номера.
В Столбище газета с очерком о Чаркине наделала шума. Номер ходил по избам, передавался из рук в руки. «Глянь, глянь! – удивлялись столбищенцы. – Ну, как живой, шут его возьми! А топор-то… И топор в газету попал!»
Фото и в самом деле получилось отлично. Прищурив левый глаз, с папироской в углу рта, в неизменном своем газетном колпачке, Чаркин, казалось, подмигивал читателям: «Вот, брат, какой я! Никто до се и в мыслях не держал, что есть на свете Чаркин, а он – вот он!»
Все ахали, удивлялись славе Чаркина, у всех его имя с языка не сходило. И лишь самому ему было не до шума, не до славы: опухший, страшный, с черно-желтым синяком под заплывшим глазом, лежал Чаркин у себя за сараем и тупо глядел на легкое облачко, словно застрявшее на мутноватой синеве неба. Второй день лежал он этак на куче сухих, как порох, стружек, покинутый всеми, жестоко избитый, одни, со змеей-обидой, глубоко заползшей в сердце.
Как позавчерашней ночью добрался он до двора – Чаркин не помнил. Может, довел кто? Может, кто еще, кроме обидчика, видел его в том жалком и непристойном состоянии, в каком он находился тогда? Ведь кто-то же положил ему под голову полушубок, кто-то и кружку с водой поставил возле… Но как случилось, что его, Чаркина, в первый раз за всю ого жизнь не уважили, избили, как последнего шпанюгу, его, единственного на всю округу мастера, старого человека, отца трех хороших сыновей?
Медленно, тяжело ворочались мысли. Впервые Чаркин задумался о себе, о своей непутевой жизни: что он за гусь за такой и сколько он за свои шестьдесят семь лет сделал хорошего, а сколько начепушил. Трудно человеку такой отчет отдавать самому себе, трудно, но – приходит такая минута – необходимо.
И вот оглянулся Чаркин назад и в сумерках давних годов увидел как бы двух Чаркиных: одни был мастер золотые руки, сотни замечательных лодок спустил он на тихие воды Юлдузки — до самого Дона да и на Дону его работу встретить было не в редкость. Это был, так сказать, Чаркин номер один. Он и выглядел ничего себе: некрасив, правда, но умные, зоркие глаза, добродушная улыбка, цепкие, ухватистые руки, не руки – мысли, как говаривали о них, – все это делало Чаркина безусловно привлекательным человеком; все это в свое время заставило первую столбищенскую красавицу Домашу, наперекор шибаю-отцу, выйти за Чаркина, родить ему троих сыновей-погодков… Другой же Чаркин, Чаркин номер два, ничем не походил на первого: губошлеп, охальник, ворюга, пьяная морда. По правде сказать, забил он Домашу-то. Да и сыновья раньше времени разлетелись из дому, и дом запустел: он, оказалось, одной Домашей и держался… Ах, нехорош, шкодлив был Чаркин номер два! И чем старей становился, тем хуже и чаще делались его проказы.
Но вот наконец наступил день, или, правильнее сказать, ночь, когда пришлось ему за все его озорство получить не только сполна, но еще и с излишком.
Вспомнил Чаркин, как все это произошло, и застонал даже: обида, обида…
Поселился в Столбище новый человек, механик с электростанции, по фамилии Дуля. Малый он был молодой, горячий и видимостью на черкеса смахивал. Все ему нипочем казалось. И вот вбил он себе в голову перенять у Чаркина секрет. «Брось, – говорили ему, – пустые хлопоты… Не такие пробовали». – «Да прямо! – хмуря черные сросшиеся брови, ершился Дуля. – Подумаешь, кибернетика какая!»
Секрет секретом, но была у Дули и другая мыслишка: последить за Чаркиным. Дело в том, что уже раза три неизвестно кто, нахально обрывая поводки, очищал Дулин перемет. Дуля не о рыбе тужил, ему поводков жалко было: «сатурн» ноль восемь денег стоит, да такую вещь и не достать в Столбище, а каждый раз в город не наездишься.
Купил Дуля пол-литра и зазвал к себе Чаркина. Все пошло как по-писаному: высосал Чаркин Дулино угощенье, наврал ему всяких небылиц с три короба, битый час горланил любимую свою песню «Каким ты был, таким остался», но как ни наводил его Дуля на разговор о мастерстве – ничего не сказал, прикинулся дурачком и, загребая ногами и вихляясь во все стороны, ушел.