Иванка плясал и захлебывался:
— Клади еще! Он вон какой смирный да румяный.
Молчит!..
Алеха решительно и деловито распорядился:
— Бери, Ванька, третий! Плавно давай!
Но положить третий мешок на первые два было трудно, и они стали раскачивать его, чтобы легче было вскинуть наверх. Ноги дрожали у Лукони, и мне почудилось, что он глухо простонал. Я закричал и бросился к Ваньке:
— Чего вы делаете! Разве можно? Сбрось мешки-то, Луконя!.. Ведь они измываются над тобой…
Но Луконя стоял неподвижно, жалко улыбаясь. Лицо его распухло и стало сизым. Меня оттолкнули в сторону, и я упал. Но вскочил сразу же и озлился. Я до боли в сердце возненавидел всех этих озорников и бросился к Алехе с крепко сжатыми кулаками. С разбегу я ударил головой в живот Иванке. Но он отбросил меня, как собачонку. Я кубарем полетел в снег. Парни заржали, а Иванка яростно закричал:
— Возьми его! Полкан! Рыжик!
Но собаки обступили меня и стали обнюхивать, тычась мордами в мое лицо и руки. А я, замирая от ужаса, смотрел на них и не шевелился.
Кто-то поднял меня за шиворот и Поставил на ноги.
— Эх, какой ты силач, аршин с шапкой!.. Спроть всех на кулаки пошел… Ведь вот ты какой бесстрашный!
Около меня топтался маленький старичок. Одной рукой он напяливал мне на голову шапку, а другой сбивал снег с шубенки. Он смеялся, а жиденькая бороденка дрожала, запушенная инеем. Это был пожарный Мосей, веселый балагур. Я опять бросился к парням, но он цепко схватил меня за шиворот.
— Будя, будя! Ишь ты, кочедык с лычкой! Какой храбрый!
А я рвался из его рук, ревел и махал кулачишками.
— Ничего-о… — смеялся и кашлял Мосей. — Они ведь играют. Луконька-то ведь зна-ат! Они ведь не со зла… Рады поозоровать-то. А ты погляди-ка вместе со мной: выдержит он али трюкнется? Я однова поспорил эдак: вот, мол, пухом слечу с пустыми мешками в руках с избяного конька.
Народу собралось — страсть! А я стою с мешками-то, а мешки-то на веревочках, и думаю: хоть убьюсь, а народ потешу. Ну и бросился. Очнулся, а меня водой отливают.
Смеху что было! Мне бы надо мешки-то мухами набить — не догадался, тогда бы я выше колокольни полетел.
На Луконю положили третий мешок, и все окружили слепого и не сводили с него глаз. Алеха усмехался и брезгливо смотрел в сторону, как будто совсем не интересовался, что происходит около него. Иванка подпрыгивал и хохотал. Двое других парней пятились от Лукони, опираясь ладонями о колени, и подбадривали его.
— Ну, ну-у!.. Тащи, не расплещи… Потрудись для мира: ты праведная душа. Тебе всяко беремя — с маково семя.
Луконя, сгорбившись под тяжестью мешков и подняв локти, чтобы сохранить равновесие, силился отодрать валенки от льдистого снега, но ноги не слушались и дрожали мелкой дрожью. Чтобы шагнуть вперед, он чуть-чуть раскачивался. Пар валил у него изо рта и окутывал облачком его голову. Лицо его искажалось болью, и мне почудилось, что по щеке его скатилась слеза.
Мосей легкими и игривыми шажками подошел к нему и, задрав шапку на затылок, осторожно взял его за руку.
— А ты, Луконька, не обижайся. Дураки — народ веселый. Иди-ка, шагай-ка, я тебе золотую тропочку проложу.
Луконя судорожно схватил кривые пальцы Мосея, с натугой отодрал ногу от земли и боязливо шагнул вперед.
Алеха, скучая, подошел к Луконе и для устойчивости поддержал мешки. Иванка не переставал похохатывать и понукать Луконю.
Я не утерпел и крикнул:
— Не тащи, Луконя! Скинь мешки-то! Они — нарочно… озорники они. Не надрывайся, Луконя!
Алеха угрожающе сдвинул брови и погрозил мне пальцем.
— Брось, парнишка! Не ори под ноги!
Луконя уже добрался до ворот дранки. Все парни толкались около него, только Мосей опять подал свою руку Луконе и ворковал ласково и бодро:
— Ты, Луконя, плыви, плыви! Ножками-то линию держи… Исподволь пружинься. На пятку не дави! За моей рукой тянись. Я, брат, до старости лет жил на потеху. Дураки — народ веселый. Они таких, как ты, любят. А я дураков-то обманываю.
Юленков не находил себе места: он бегал вокруг Лукони, плясал и даже бросил шапку на землю. Не помня себя, я схватил палочку Лукони, которая лежала при входе в дранку, и со всего размаху ударил Иванку по спине. Он сгорбился от удара, увидел меня с палкой в руках, кинулся ко мне, вырвал палочку и с визгом замахнулся Я в ужасе закрыл глаза, съежился. Ко удара не почувствовал, палка шлепнулась в мягкую овчину где-то рядом со мной. Я очнулся к увидел, как Мосей вырвал палку из руки Иванки и совестил его, качая головой:
— Эх ты… дурак, дурак! С парнишкой связался. Чего с него взять-то! Эх, дурак, дурак!
Я вбежал во тьму дранки и, ослепший от снега, ничего не увидел, кроме пыльной тесноты. Потом заметил за перилами двух лошадей. Под ногами у них медленно и грузно крутился огромный круг. С одной стороны он уползал под пол, а с другой — сползал откуда-то из-под крыши.
Луконя лежал на мерзлой земле. Он дышал хрипло и захлебывался. Поодаль лежали тугие мешки. Один из них развязался, и просо золотым песком рассыпалось по земле.
Мосей стоял на корточках перед Луконей с озабоченным лицом, сокрушенно покачивал головой, цокал языком, толкая рваную шапчонку на затылок, а с затылка на лоб, утешал его, как ребенка:
— Ничего-о, сейчас отудобишь, Луконя… оступился маленько. А я, старый дурак, тоже ослеп. Они, шалыганы, накинулись на твою простоту: помоги, мол, Луконя. Шутка ли — три мешка! Чай, девять пудов… Арбешники, чего с парнем-то сделали! Где болит-то, Луконюшко? В баню бы тебя надо отпарить: оно бы кости-то обмякли. Вставай-ка, я тебя домой отведу.
Но Луконя не шевелился и молчал, только жалко улыбался.
— Ах, беда-то какая! Ведь вот дураки-то! Веселый народ! На простоте-то, милок, верхом ездят. Надо бы простотой-то облекаться, как лепотой, да умных обгонять.
Луконя поднял руку, повернул ко мне лицо и поманил меня пальцем.
— Поди-ка сюда, Феденька, — сказал он тихо, но внятно, — пойди-ка, чего я тебе скажу.
Я робко подошел и присел около него на корточки.
— Кричал я тебе… — бормотал я сквозь слезы. — Кричал:
«Сбрось мешки-то!» А ты не послушался. Они надругались над тобой.
— Пущай… Я ведь знал… чего они хотят… Добра-то ведь они не видали… Одни колотушки, палки да скалки…
Они ребята-то хорошие. Олеша-то — шабер мой. Мачеха у него… Били его и за дело и без дела, а я его в выходе прятал. А Иванку-то когда не обижали? Кто хочет, тот на него и наскочит. Ну, вот мы с тобой, Феденька, на дранке и побыли. Иди домой. Я приду, когда надо будет. Полежу вот маленько и отойду. Меня бог не обидит, от всякой напасти защитит.
Я смотрел на него с жалостью и болью. Его смирение и готовность отдать себя на потеху парням вызывали у меня недоброе чувство к нему. Я страдал от негодования, и мне хотелось крикнуть ему: «Зачем ты это делаешь? Ты же не кляча, не игрушка для них…» Но протест мой — протест малыша — был бы только забавой для всех, а Луконя не понял бы его.
Парни сконфуженно ушли на круг и хлестали кнутами лошадей. Алеха подошел к нам и угрюмо сказал:
— Я сейчас лошадь запрягу, отвезу его домой.
И вразвалку пошел из дранки. Шаги его были тяжелые и виноватые.
Мосей закрутил головой, подмигнул мне и ощерил стертые зубы:
— Простота-то бывает больней кнута.
XXIII
Серегу освободили из жигулевки в тот же день. Убитая корова лежала перед открытыми воротами на том же месте, там же валялись обломки прялки и исковерканный самовар.
Странно веселый и бойкий, Серега прошел мимо коровы и, посмеиваясь, ткнул валенком ее в брюхо. Все ждали, что он распотешит себя дома — сорвет свою злобу на Агафье, но, на удивление, он в этот раз не тронул жену, точно весь перегорел в тот момент, когда сразил обухом топора корову и изуродовал самовар, а потом смело и озорно разогнал урядников и сконфузил пристава.
Митрий Степаныч вышел на крыльцо навстречу Сереге, немножко хмельной после угощения начальства, и дружелюбно протянул ему стакан водки.