— Без бога, тетушка Паруша, ни един волос с головы не упадет. Только он, владыка, пути человеку указует… И не нам судить, кому что дадено и от кого отнято.
Она грубо обрывала его:
— Ну, ты мне, Митрий, глаза-то не отводи! Не забывай: я ведь псе твои дела и повадки знаю. А на Страшном суде все богу выложу.
Может быть, Стоднез и не хотел бы связываться с Парушеи насчет извоза, но без нее не обходился: никогда не было случая, чтобы он обнаружил «утечку», «утряску», «подмочку» на возу Терентия. Это был самый надежный, самый честный и заботливый возчик.
На «помочь» Паруша, как и раньше, позвала нашу семью. Хотя она и ворчала на дедушку и на «неудашность» в нашем дому, но сыздавна была в дружбе и с ним и с бабушкой.
Терентий и Алексей расчистили от снега ток на луке, недалеко от нашей избы, привезли три бочки воды и поливали его ведрами. Ток заблестел молодым льдом, по которому хотелось кататься. С гумна еще накануне Терентий с женой стали свозить снопы и складывать их в большие скирды.
Стояли жгучие морозы, и воздух мерцал лиловым туманием. Небо было чистое, как лед, оранжевое солнце стояло низко над избами и казалось мохнатым. Из труб поднимался желтый дым, расплывался и таял над селом.
Взъерошенные галки зябко летали над лукой, орали во все горло и без надобности садились на снег. По дороге, по длинному порядку, бесперечь тянулись обозы, а рядом с санями шли мужики в длинных тулупах с высокими воротниками, с кнутами в руках.
Утром, с солнышком, дедушка, отец с матерью, Катя и Сыгней оделись, как на праздник, и пошли с цепами на ток. Нам с Семой тоже была там работа — разрезать серпом свясла обмолоченных снопов и отвозить на волокушах солому в кучу. Тит остался хозяйничать дома: он любил оставаться один на дворе и елозил по темным углам клетки, кладовой и «выхода», озираясь, как вор.
Мать и Катя прихорошились: надели новые сарафаны, полушалки, гороховые шали, суконные теплые курточки.
И липа их стали праздничные, ожидающие, взволнованные.
Паруша вместе со снохами вышла тоже в новой шубе и праздничной китайке и в такой же гороховой шали, как и мать с Катей. Шла она величаво, как самовластная хозяйка, но в глазах ее играли веселые огоньки. Невестки нарядились на загляденье и были очень миловидны. Но Терентий и Алексей, разные по облику: один — неразговорчивый, озабоченный и медлительный, другой — расторопный, веселый, шутливый, даже бородка у него была кудрявая, — пришли в будничных полушубках и привели лошадь с волокушей.
Молодухи сразу подошли к матери и Кате и стали о чем-то живо перешептываться. Мужики сняли шапки и молча поздоровались. Отец деловито подошел к Терентию и стал осматривать пегую лошадь и поглаживать ее по шее и по спине. Дедушка снял со скирды сноп, взвесил его рукой и внимательно стал перебирать колосья, а они тяжело свешивались и тряслись, как сережки. Он что-то бормотал в бороду и завистливо встряхивал головой.
Мы с Семой, не ожидая обрядных разговоров, сносили тяжелые снопы на ток и клали их вплотную друг к другу.
Нам эта работа нравилась: снопы были как живые, — они дрожали, колыхались колосьями и пахли солодом соломы.
Хорошо было ощущать под валенками промороженный снег, весь пронизанный колючими искрами, невыносимо белый и твердый, как сахар. Приятно было со снопами в обеих руках скользить с разбегу по зеркальному льду тока и чувствовать, как тучные снопы подталкивают вперед своей тяжестью. Мороз обжигал щеки и уши, и от этих ожогов хотелось смеяться. В воздухе застыла упругая тишина, и ослепительно-белая площадь переливалась разноцветными вспышками, как радужные стекла в окнах крашенинниковой избы. С нами вместе бегала и наша лохматая Кутка, и ей, должно быть, тоже было весело прыгать, хватать зубами снопы и скользить по льду.
Паруша, оглядывая всех молодыми глазами, строгими и властными, но веселыми и проницательными, низко поклонилась и сказала торжественно и напевно:
— Ну, шабры милые, по хорошему нашему обычаю, потрудитесь для обоюдности, не побрезгуйте хлебом-солью за столом нашим. Дружья-то помочь дороже злата-серебра: и работа свята, и душа богата. Мы с тобой, Фома, помним, как, бывало, всем миром помочь устраивали: сенокос ли, жнитво ли, молотьба ли… Свары меж шабрами были из-за мелочей, из-за переделов. А помочь-то обчая все ссоры да раздоры как рукой снимала. Уж редко бывает мирская-то помочь — и землицы нет, и угодий покосных нет. Самой семье делать нечего. А в сердце-то у меня вера: не стерпит народ безземелья, да и земля пропадет без мужика. И будет глад, мор и великое трясенье. Без труда и света не будет.
Труд-то свое возьмет. Ну, с богом, дорогие мои детки и соседушки!
И она неожиданно крикнула нам с Семой:
— Вот они, колосочки золотые, как трудятся-то! С веселой душой, с охоткой, играючи. Ах вы, дети боговы!
Потом она поклонилась дедушке:
— Будь хозяином, Фома. Распоряжайся… А я пойду домой по бабьему делу — в чулан, к печке.
Все слушали ее почтительно. Даже дедушка, который стоял близко от нее, поглаживал бороду варежкой и смотрел ей в ноги вдумчиво и озабоченно. А когда она кончила свое слово, он сказал с необычайной теплотой:
— Иди, мать, не заботься. Работники все хорошие. Где у нас помочь, там бог в помочь. Иди, будь надежна.
Это был обряд, который установлен исстари, но слова Паруши не были готовыми уловами: она говорила от души, трогательно, по-своему. И это растревожило всех, а у матери заблестели слезы на глазах. Отец стоял вместе с Терентием и, стараясь скрыть свое возбуждение, сказал захлебмваясь:
— Эх, Терентий… Мать-то какая у вас… ума палата!..
Терентий с гордостью ответил:
— Мы за мамынькой, как за горой. При ней не споткнешься. Бывает, и дурака загнешь, а она и виду не покажет, — на ум наставит. Душевой-то земли у нас меньше вашего — на аренде сидим, а сроду ни у кого в долгу не были.
У маменьки одно на уме: «коготок в долгу увяз — всей птичке пропасть», «тянитесь от поста к посту, а от долга бегите за версту».
Паруша пошла домой плавными, не старушечьими шагами, и во всей ее большой фигуре чувствовалась твердая уверенность в своей силе и независимости.
Мы с Семой уложили снопы на току длинным рядом, и они лежали, как ребятишки в шубенках, уткнувшись белокурыми головенками друг в друга. Дедушка снял шапку и, взглянув на мутное солнце, размашисто перекрестился. Все тоже перекрестились.
— Ну, начинаем с богом!.. — бодренько крикнул он, надевая шапку и призывно махнув рукой. — Берите цепы, становитесь!
Он первый взял цеп, оглядел его и встал в середину снопов, на колосья, спиною к ряду. Все со своими цепами стали перед дедом в обычном порядке: отец с Терентием, как большаки, впереди, перед дедушкой, по обе стороны от него, дальше — Алексей и Сыгней, а там Катя с Терентьевой бабой, и в конце моя мать и жена Алексея. Дед размахнулся цепом и глухо ударил по колосьям. После размахнулся отец, потом Терентий, и так по порядку молотила взвивались «верху, и каждый цеп бил в очереди один за другим.
Но дед уже бил размеренно, а за ним все остальные, и ладное буханье цепов взбивало колосья, снопы вздрагивали и подпрыгивали, словно им было больно от ударов. Мужики били сильно, со всего плеча, бабы послабее, и все, колыхаясь вперед и назад, подвигались за дедом, который пятился по колосьям, как будто вел всех за собою.
Так прошли все до конца ряда и, не отдыхая, попятились обратно в том же порядке. Мы с Семой вслед за ними переворачивали снопы. Мать поглядывала на меня и улыбалась.
Женщины переговаривались между собою и тоже улыбались. Дед и отец с Терентием молотили старательно, с такими сосредоточенными лицами, какие у них бывают в моленной. Только Алексей с Сыгнеем переглядывались с бабами и весело показывали зубы. Плясовой перестук цепов, взлеты молотил над головами, желтая пыль над снопами и этот сухой и жгучий морозец веселили душу: хотелось схватить цеп и вместе со взрослыми бить по снопам изо всех сил. Но нам, парнишкам, нельзя было нарушить строгий порядок молотьбы. Я не мог побороть в себе этого буйного веселья и с криком перекувыркнулся на снопах. Сема с жадностью смотрел на взрослых и невольно повторял их движения. На нас не обращали внимания, и все были так захвачены работой и ладным ритмом молотьбы, что лица у всех прикованы были к снопам. Эта согласная работа связывала каждого друг с другом и со всеми вместе, и порвать эту живую цепь было невозможно: стоило одному остановиться — и весь лад распался бы, а цепы стали бы бить друг по другу.