Несколько мужиков вскарабкались на горбы своих кляч и потащили сохи обратно в деревню. На них заорали, засвистели, но они даже не обернулись. Дедушка стоял у телеги и угрюмо думал, спрятав глаза под сивыми клочьями бровей. Сыгней смеялся в кучке парней, а отец стоял по другую сторону телеги и, по-стариковски натянув картуз на лоб, прислушивался к говору мужиков. Отцу, очевидно, не хотелось ехать на поле: он не сочувствовал этой затее, как рассудительный мужик, да и охоты у него не было ввязываться в пустые споры. Он изредка поглядывал на деда и ждал, похлестывая кнутом по траве. Подошли Филарет-чеботарь и Парушин Терентий и раздраженно закричали на деда, точно он был виноват в этой бестолочи:

— Дядя Фома, едем аль не едем? Чего, в сам деле, сбились, как на ярмарке… дураки дураками? Ты ведь тоже с Микитушкой-то нас на барский двор водил. Куды ты, туды и мы.

Дед строго уставился на них своими острыми глазами.

— Ну, закудыхали! Нет своего ума-то, так за спину шабра прячетесь. Вот сват Ларивон сам собой распоряжается, да еще всех обогнал. Первым прискачет на барское поле, а вы как чумные бараны кружитесь.

— Да ты-то как, Фома Селиверстыч? Чай, ты в нашем участке умнее всех.

Отец не утерпел и срезал их:

— Одному без матери Паруши некого слушаться, а другой меж сохой да чеботарским верстаком заплутался. Хозявы!..

— А ты-то, Вася, чего топчешься? — поддел его Филарет. — Кнутом-то подстегиваешь, а ноги, как слепень, чешешь…

Отец вскочил на телегу и схватил вожжи. Сыгней подмигнул Филарету и тоже вскочил на телегу.

Дедушка снял картуз, махнул им вперед и лукаво ухмыльнулся.

— Ну, с богом! Поезжайте! А я домой пойду, что-то поясница заболела. Ежели что — умней держитесь. От Лари Пескова подальше, и Микитушку слушайте да на свой аршин мерые… Ну, дай бог, дай бог…

Отец боязливо ударил кнутом мерина, задергал вожжами, и мы рысцой поехали по пыльной дороге. За нами потянулись и Филарет с Терентием и другие мужики. Ларивоп скакал один далеко впереди. И видно было, как он свернул направо, на широкую межу, а за ним трусцой, одна за другой, длинной чередой бежали и другие лошади.

Сыгней сидел рядом с отцом, смеялся и толкал его локтем в бок. Отец оборачивался к нему и тоже смеялся.

— Вот так старик!.. — ехидничал Сыгней. — Сам в кусты, — а нас послал… Случись какая статья, сейчас — я не я, а сыновья… За бороду не потянешь.

Отец качал головой и открикивался сквозь грохот телеги:

— Он всегда выходил сухим из воды. Сам подобьет, а спину другой подставляй. Однова мы с ним воск в Петровск возили от Пантелея. В Чунаках заехали к тетке Марфе…

— Знаю, — вдова, травами лечит… — Сыгней опять засмеялся. — Он к ней обязательно заедет… норовит ночевать…

— А как же? И мы ночевали. Приезжаем в Петровск, сдали. Одного круга не хватает. Где круг? Должно, Пантелей просчитался. Через неделю ввалился Пантелей, богу помолился и спрашивает: «Фома Селиверстыч, куда ты круг-то один дел?» — «А я, бает, не в ответе, Пантелей Осипыч: надо считать лучше». — «Да ты же, бает, сам со мной считал?» — «Я, бает, не считал, а тебе верил. А ежели и пропал, так на возу Васянька спал, когда в Чунаках ночевали, а я — в избе». Пантелей-то тогда мне все волосы выдрал. — А когда ушел, старик-то смеется и утешает: «Ничего, бает, потерпи: ты — молодой». Вот и с извозом… Я еще диву даюсь, как лошади выдержали: ведь околели-то прямо — у своего гумна. Дал он на дорогу рубь шесть гривен — вот и корми их. По ночам ехал, чтобы сена из чужого стога натеребить. Да я же и виноват оказался.

— А ты ему тогда, братка, ловко руки-то загнул…

— Вот и сейчас… Втесался в эту канитель. Вожаком пошел на барский-то. А сейчас что-то поясница заболела.

Когда они прохохотались, отец угрожающе предупредил:

— Чуть что — так ты, Сыгней, сейчас же запрягай мерина — и домой…

Сыгнею эти рассуждения не понравились, он насупился и отвернулся. С обидой он пробурчал:

— А я бы остался… поглядел бы, как Петруха с Микитушкой народ за собой потащат.

Мне тоже неприятно было слушать опасливые слова отца: впервые я почувствовал, что он трусит и хочет улизнуть от табора, что здесь он незаметен, безлик, а если погонят всех в волость, ему не уйти от порки.

Слушая его разговор с Сыгнеем, я понимал, в какой опасный переплет попал он сейчас: и участвовать в самовольной запашке чужой земли — беда, и улизнуть из мирской артели — беда.

— Поясница заболела… — забормотал он, подстегивая мерина. — Нас на рожон послал, а сам — на печь.

Сыгней опять взвизгнул от смеха.

— Ну да! Залезет на печь и будет стонать, а мамка ему кислым молоком поясницу станет натирать. Это он нарочно тебя подсунул.

— Аль, чай, не знаю? Он все обдумал. Скажет. «Я на печи поясницей мучился… это вот они: Васька да Сыгнейка.»

— А я-то чего? — испугался Сыгней. — Чай, я подвластный. Ты старшой, а я парнишка… еще неженатый.

Он вдруг соскочил с телеги и со всех ног побежал к березовой роще, которая густо клубилась зеленью неподалеку, в широком долу. Красная рубашка пузырем надувалась у него на спине.

— Сыгнейка! — угрожающе закричал отец, махая кнутом. — Воротись! Назад, тебе говорю!

И неожиданно засмеялся.

Спереди, сзади засвистели и заорали вслед Сыгнею:

— Держи, держи его!.. Лови зайца за хвост!..

Но Сыгней и в этот раз не утерпел и выкинул коленце: он высоко подпрыгнул на бегу, ловко перекувырнулся на руках и стал на ноги. Лицо его морщилось от смеха, а кудри трепыхались золотыми стружками. Мужики и парни смеялись и махали ему руками. Веселый нрав Сыгнея нравился шабрам.

XXXVII

Барское поле начиналось недалеко от деревенских гумен и волнистой равниной расстилалось до самого горизонта.

Бархатные озими свежо и прохладно зеленели всюду длинными холстами и дрожали в знойном мареве золотыми брызгами. Черные пары, мохрастые от молодой сурепки и прошлого жнивья, казалось, дымились, зажженные солнцем. Пролетали надо мной торопливые голуби, хлопая крыльями, и тоскливо повизгивали сине-зеленые пигалицы.

Телеги и лошади с сохами опять остановились и столпились табором. Впереди, перед мужиками, верхом на маленькой пегой лошадке помахивал нагайкой человек с желтой бородкой клинышком, в холщовом пиджаке и белом картузе. Он весело смеялся, поблескивая крупными зубами, а лошадка танцевала под ним, взмахивая головой, и тоже как будто смеялась. Он говорил, как близкий приятель, с Микитушкой и показывал нагайкой в разные стороны. Это был барский объездчик, которого у нас в селе звали странным именем — Дудор.

Отец бросил вожжи на спину мерина и бойко пошагал к толпе. Я тоже спрыгнул с телеги и побежал к Дудору. Кузярь уже стоал впереди всех, у морды лошади, и пытался погладить ее по ноздрям, но лошадка сердито взмахивала головой и, сжимая уши, скалила зубы. Дудор озорно хлестнул Кузяря нагайкой. Кузярь ловко отсрочил в сторону.

— А я давно уже трясусь на своем иноходчике… Вот-вот, мол, приедут гостя дорогие. Сама барыня мне наказала: прими, говорит, и приветь мужиков-то! Ну, вот я и жду, Микита Вуколыч, только угощать вас нечем.

— Ты, Дудор Иваныч, не шути! — строго пробасил Микитушка. — Мы пахать приехали.

Дудор снял картуз и засмеялся. В плутовских его глазах играли веселые капельки…

— Ну и пашите, милости просим! Кто куда хочет, туда и заезжай.

Мужики, пыльные и грязные с дороги, забеспокоились и заворошились. Даже для нас, парнишек, было что-то странное, необычайное в веселых словах объездчика: мы привыкли видеть в барском объездчике холуя, своего врага, который загонял коров в барское стойло, когда они по недосмотру пастуха забирались в березовый лес. И вдруг этот Дудор, как друг, весело смеется и мирно балагурит с мужиками… Ждали, что Дудор встретит их злой угрозой, а он ошарашил всех неслыханными словами: «Ну и пашите!..»

Нельзя было понять, почему Дудор такой веселый и приветливый, почему он с такой готовностью разрешил запахивать землю. И я видел, как мужики поугрюмели и враждебно замолчали. Только Ларивон крикнул:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: