Горновщики подымали крик. Они вызывали мастера, заведующих другими цехами. Они требовали директора и инженеров.
— Чья вина?.. Кто напортил? — гремело по фабрике.
Искали виновника. Искали долго.
Андрей Фомич лазил по цехам. Долго и тщательно он возился в сырьевом, там, где дробили, мололи и смешивали массу. Он вместе с техническим директором и кем-нибудь из инженеров проверял отдельные процессы производства, щупал, нюхал, пробовал на язык, тер меж пальцами сероватую, сырую глину. Вот здесь где-то, чувствовал он, должна была скрываться причина порчи фабриката. Вот здесь, близко.
Но сколько ни проверяли, сколько ни выясняли — этой причины доискаться было невозможно.
Старик Поликанов в такие дни дико бушевал. Если брак выходил из его горна, в его смену, он весь багровел, срывал с себя фартук, швырял на пыльный, весь усыпанный битыми черепками глиняный пол рукавицы и хрипел:
— Сволочи! Истинное дело — сволочи! Откуль эта напасть? Да ведь это, братцы мои, совсем сволочное дело выходит! Кто гадит? Ищите, братцы…
А Федюшин, другой горновщик, молча отходил от жерла открытой печи, обходил ее кругом, качал головой, шевелил губами и горестно вздыхал:
— Видал ты… Допрежь этого, сколь пекусь я коло ей, никогды не было. Допрежь какой, ребята, товар выходил? Прямо сливки, золото… Эта што же будет? Чего управители смотрют? При Петре Игнатьиче разве было бы такое? При Петре Игнатьиче всё аккуратно, чисто было… Понимающие люди были.
И если бывали при этом директор или какой-нибудь инженер или завцехом-коммунист, Федюшин делал вид, что не замечает их и, скорбно вздыхая, тянул:
— Во всяком деле прахтика первее всего… Вот поставили к умному делу непривышных людей — какой может резон выйти? Никакого, окромя вот этого перевода добра. — И он подробно и долго распространялся о том, как Петр Игнатьевич, старый хозяин фабрики, или его управитель доходили сами до всего, до каждой мелочи, до каждого пустяка:
— Кажную досточку, бывало, Петр Игнатьевич высмотрит. Он возьмет щепоть массы — и уж его не омманешь, нет!.. Или глазурь взять: зачерпнет он на ладошку, потрет, подержит — и знает, как и што, дошла ли глазурь, годится ли в дело, али добавлять чего надо…
Андрей Фомич раза два пропустил мимо ушей разглагольствования Федюшина. Но однажды он дал старику договорить и подошел к нему вплотную. Лицо его было спокойно, даже улыбалось, но серые глаза вспыхивали сдержанным растущим возмущением:
— Ну, Федюшин, размазывай, расписывай… Значит, по старинке, гришь, лучше все было?
— Всяко бывало, — слегка смутившись, уклончиво ответил старик.
— Любо, значит, тебе старое. Когда перед хозяином в три погибели спину гнул да по двенадцать часов в сутки без устали работал — это, по-твоему, самое сладкое было?.. Э-эх, старик! Короткая, видать, у тебя память…
— Отшибло у его, Андрей Фомич, память-то, — засмеялся кто-то из рабочих.
— Он по хозяйским чаевым плачет… На водку, вишь, Петр Игнатьич умел давать. Загнет урок, сдельщину не по силам, а чтоб кишку у людей не подперло, поставит четвертуху… Вот Федюшин, видно, и скучает по ей.
— Я и на свои выпить могу! — огрызнулся Федюшин.
Рабочие засмеялись.
— Ты, старик, старое-то шибко не хвали! — укоризненно посоветовал Андрей Фомич. — Со старым далеко не уедешь…
— А ты думаешь с новым вмах ускакать? — оправился Федюшин. — Не надейся, товарищ дилектор! Гляди: в прежние годы бывало ли эстолько браку? Прямо страм… Вот оно, новое-то, куды тебе пошло. У Петра Игнатьича, бывало, ни единенькой черепушечки не пропадет. У его, коли заметит во дворе, коло корпусов, где черепок разбитый валяется, сейчас прибрать велит да в перемол, а мастера али рабочего виноватого на штрах… Вот как работали по старинке-то… А по-новому вон оно что…
Федюшин повернулся и ткнул сжатой в кулак рукою в груду неубранной, почерневшей, испорченной посуды.
Рабочие промолчали. Широких внимательно поглядел на бракованный товар, на рабочих, на торжествующего и хитро ухмылявшегося старика и сдержанно сказал:
— Это, конечно, безобразие… Коли нет чьей безвинной ошибки, значит вредит какая-то сволочь… Ну, а в конце концов доберемся до причины. Попомни, старик, доберемся!
Угроза звенела в голосе Андрея Фомича. Эту угрозу почувствовали присутствующие. Почувствовал ее и Федюшин.
— Ты што же, сумлеваешься али как? — смущенно спросил он. — На кого думаешь, — что вредят? Это ни к чему… Кому тут это надобно? Никому… Прямо тебе говорю: понимания в деле, значит, мало. Оттого и брак пошел густо.
— Сказал я, — повторил, повышая голос, директор, — сказал, что доберемся, дознаемся мы до причины, а уж видно будет — какая она…
Старики в этот день, после шабаша, долго волновались по поводу заявления директора:
— Он что это, язви его, какие наветки загибает? Мы работаем ладно, как работали раньше… Может, они сами там намудровали в лаборатории. Массу плохо составили, состав испортили или вот в горнах трубы инженеры облаживали по-своему, заслонки новые поставили, — так не от этого ли вся волынка? А на рабочих нечего валить.
— Кому грозит-то? — шумел Поливанов в саду перед открытой сценой, куда клуб на лето перенес всю свою работу. Нам фабрика дороже, чем ему… Его, гляди, седни сюда сунули, а завтра убрали и в другое место. А мы тут горбы нажили, мы тут до скончания жизни трубить будем.
Старики бурлили и тянули за собою и кой-кого из молодежи.
И скоро вышло так, что Андрей Фомич и Карпов встретили отпор своему проекту обновления и улучшения фабрики. Глухой и организованный отпор.
И в спорах против новшеств и улучшений, которые были задуманы директорами, как-то был пущен нелепый, но легко поползший по фабрике слух:
— Горны плохо работают, продукция выходит плохая и фабрика несет убытки — все оттого, что директору и его помощникам и близким нужно во что бы то ни стало доказать необходимость перестройки фабрики…
Слух этот был нелеп, ему не верили, над ним втихомолку смеялись, но тем не менее он гулял по фабрике, будоражил и настраивал некоторых рабочих против проектов Андрея Фомича и Карпова.
Широкое собрание, на котором обсуждали план переоборудования фабрики, затянулось до позднего вечера.
Вавилов сделал обстоятельный доклад о том, в каком состоянии он нашел фабрику, и высказал свои соображения насчет ее переоборудования. Соображения эти были не в пользу проектов Андрея Фомича и Карпова.
С Вавиловым сцепился Андрей Фомич, ему на подмогу пришел токарь Егор. Савельев отмалчивался.
Старики внимательно следили за прениями и одобрительно встречали все доводы Вавилова.
Секретарь ячейки Капустин и рабочий механического цеха Лавошников возбужденно брали слово по нескольку раз и писали записки председателю собрания.
Капустин в раздражении кинул Вавилову:
— Вам, видать, милее, чтобы фабрика прахом пошла… Годиков десять назад вряд ли бы вы так спорили против усовершенствований и переустройства.
Вавилов взволновался. Ропот и смешки, раздавшиеся в в ответ на замечание Капустина, укололи его сильнее, чем слова секретаря ячейки.
— Мне Москва доверила, — сдерживая волнение, заговорил он, когда ему дали слово. — Я не добивался этой командировки… Меня заставили. Там знали, что я имел когда-то некоторое отношение к Вавиловке…
— К «Красному Октябрю»! — прервали Вавилова со всех сторон.
— Нету теперь твоей Вавиловки!
— Шабаш!
— …к фабрике… — поправился Вавилов. — Я приехал сюда без какой-либо задней мысли… А вот когда я присмотрелся к состоянию фабрики, к вашей работе, я убедился, что всаживать три четверти миллиона в переоборудование фабрики нельзя, бесхозяйственно, даже прямо преступно…
Вавилов говорил долго. Он приводил цифры, примеры. Он сравнивал фабрику «Красный Октябрь» с другими и доказывал, что там с таким же старым оборудованием справляются значительно лучше и не мечтают о ломке старого. Под конец, оправившись и почуяв, что собрание снова слушает его внимательно и с растущим доверием, он добавил: