Последним приснился Тане маленький мальчик, скачущий вдоль берега, разбрызгивая мелкую воду; он скачет, нарочно с силой ударяя пятками, чтобы брызги летели фонтаном. А поодаль, в белой рубахе, по пояс в реке стоит прекрасная женщина и моет свои прекрасные волосы. А мальчик скачет и скачет…
/
/
Из вагонов последней электрички вышло не больше пяти человек.
Освещенный поезд, дернув с места, тут же с воем умчался в депо, и силуэты ночных пассажиров растворились под разбитыми фонарями перрона.
Таня неслась по кромешному поселку типа городского, потом по шоссе, и ей казалось, что эти расплывчатые, преступные тени неслышно скользят по пятам, чтобы прильнуть к ее шее и выпить из нее все желание. Особенно страшно было идти по полю, где совсем негде спрятаться, только слиться с землей, как та женщина. Одна тень действительно неотступно следовала за ней, и, как ни спешила Тата, оскальзываясь в комьях земли, падая и пускаясь почти бегом, расстояние между нею и мужчиной все сокращалось. Страшнее всего, что он молчал, этот преследователь и соглядатай, и молча, молча, молча догонял ее. И вынести эту гонку стало невозможно.
И тогда Тата остановилась и пошла ему навстречу. Они сошлись, как два хулигана, делегированные своими бандами для вступительного единоборства. Вблизи лицо мужчины оказалось молодым, почти мальчишеским, оно качалось над ней и широко разевало рот в дикой ухмылке. Парень выдохнул облако перегара, протянул длинные руки и почти коснулся ее шеи. Тане было известно то, чего не знал парень.
Его скисшая кровь створаживалась у нее на глазах. Год, от силы два оставалось болезни с ничего не объясняющим названием “гепатит С”, чтобы превратить косого олуха и паразита в третьем поколении – в мертвую труху. И что, вот этот полумертвец встал на пути урагана ее желания? О нет, она уж не та Моль, зарытая в удушливый ком забот и кропотливо грызущая шерстяную нитку жизни, чтобы выползти в дырочку и незаметно полетать в шкафу, натыкаясь на фанерные стенки.
Тата вцепилась парню в руки, и пальцы провалились в вялые мышцы у локтевого сгиба. Пусть это случится сейчас, прямо тут, не сходя с места, и нечего тянуть два года. Напрягая волю так, что лопнул в глазу сосуд, она послала губительные лучи в мишень, разбитую на миллиарды клеток, и миллиарды смертоносных вирусов принялись разить врага направо и налево, щелкая ядовитыми челюстями своих штаммов.
Олух и паразит заорал и задергался, словно петрушка, кровь почернела и забила хлопьями печной сажи каждый его капилляр, все до единого. И он осел в железной хватке ведьмы по прозвищу Моль, навалившись на нее своим протухшим трупом.
И тут, словно горох, из серой мешковины предутреннего неба посыпался град. Он бил наотмашь, рвал перистое платье и кожу; Тата бросилась к лесу, но град небесный догнал ее и сокрушил. Ведьма упала, вжавшись в ничтожную глубину межи, вросла в землю и закрыла голову израненными руками.
Здесь и нашел ее утром Анатолий Монахов, следующий по холодку на станцию за газетами и прочими плодами цивилизации.
/
/
Каждое утро, вот уж сколько лет, Маня выходит к первой электричке – раньше всех выложить свой товар: редиску, зелень, молодую репку, смородину, свежую рыбу, а ближе к осени – яблоки, картошку, георгины. Мы, постоянные дачники, всегда стараемся застать Маню на базарчике: торгует она честно, дорого не просит, и продукт у ней всякий день отборный. Женщина Маня чистая, опрятная, разговор культурный, хотя водятся за ней странности. Например, разговаривает с кошками, причем на “вы”. Увидит кошку и непременно с ней покланяется: “Доброе утречко, тетенька, как спали? Что Васильевна?
Не пишет вам? А вы обиду-то не держите, почта из Парижа долго идет”.
Потом Маня смертельно боится грозы, а если, не дай бог, падет град, с ней делается настоящий припадок. Забьется под одеяло, тихо плачет и цепляется за мужа, как маленькая.
Муж Мани, Коля-трубочник, жалеет ее. Говорят, раньше она сильно болела, он едва ее выходил; Маня поправилась, но с тех пор сделалась как бы слегка малахольная. Хотя, если честно, у нее и раньше мозги были изрядно набекрень. К слову-то сказать, она вовсе и не Маня.
Каким ветром ее к Коле занесло – никто не знает: совсем как дурочка, без памяти и без всего. Практически нагишом, ни документов, ничего.
Калика перехожая, перекати-поле. Как ни бился Коля – ты, мол, кто? А она: никто. Моль я, моль. Ну и стал он ее называть условно Маня. А после отогрелася, бедная, возле Коли – да и стала с ним. Типа жены.
Коля говорит – Бог послал.
…Врешь ты все, Кассандра, чмо нераспечатанное. Совсем крыша съехала.
Чем херню всякую пророчить, нашла бы себе мужичка при снастях.
Дерануть тебя разок, мигом чердак-то прочистится. Все, кончай базар, пошла, пошшла, моль малахольная!
Так говорили они ей, и кидали камни в черную мачту спины.
А она кричала на рассвете: вижу, вижу, идут несметные рати, вижу курганы из павших, реки крови размыли крепостную стену и устремились в озеро Тенгиз, и стало оно из синего красным. Вижу, варвары увозят ваших жен, перекинув поперек седла, и младенцы захлебнулись кровавым молоком, брошенные на корм собакам. Огонь пожрал наш город, храмы наши, сады и ристалища. Неужто не слышите вы в грохоте волн, разбивающих грудь о скалы, хора мертвых? Ваши глаза и внутренности расклеваны стервятниками; клекот вашей крови разрывает мне уши!
Кровь, кровь вопит под копытами низкорослых лошадей и боевых верблюдов. Вы спрашиваете, отчего запели пески на тысячи караванных переходов вокруг? Это поет ваша кровь, неразумные, смешиваясь с песком, она стекает к огненному сердцу земли и закипает лавой.
Оттого стеклянными голосами поют пески, плавясь на тысячи перегонов вокруг.
Смех был ей ответом. Смех и скотские предложения. И летевшие ей в спину пригоршни мелких камней покрывали грязью и пылью ее одежду.
Кассандра закрывала свое увядающее лицо черным покрывалом, чтобы не видеть лиц обреченных. Заливала уши воском, чтобы не слышать смеха одного из дядьев, чья сухая стать и длинное гнедое лицо зажигали огонь в ее бедрах, высекали искры преступного, кровосмесительного желания. Она бежала, путаясь в пыльном подоле, скрывалась в дальней бухте, где чайки откладывали яйца среди горячей прибрежной гальки, бросалась в зеленую воду, чтобы остудить биение огня в своем пыльном, затянутом паутиной кратере. Девственницей была Кассандра, старой сумасшедшей девой. И ее несчастный дар провидения никому на фиг не был нужен, как и ее бледное, мосластое, замурованное тело.
Небо оставалось чистым, лишь прозрачное облачко пересекало горизонт, как перо чайки или след от самолета. И когда картины неисчислимых бедствий вконец истерзали ее слабый умишко и лишили сил и бедная, бездомная кликуша уснула на пустынном берегу, сраженная астеническим синдромом, – ее, спящую, взял, не видя в том греха, бродяга и разбойник, перекати-поле, пригнанный ветром с далеких анатолийских гор.
И такая винная крепость и сладость была в его объятиях, столь слаженно пульсировала кровь в их жилах, так долго не покидал он ее, что устала Кассандра следить за сменой дня и ночи, засыпать и просыпаться, и забыла свой долг перед людьми и богами, и лишь один огонь видела во сне и наяву: закатное разбойничье солнце его глаз.
Когда же волны омыли их тела и анатолийский разбойник унес
Кассандру, схватив ее в охапку, ибо ноги ее подкашивались от счастья, – Кассандра навек лишилась своего смертоносного дара, и стала жить как простая женщина. Жить себе и жить. Чего и требовали от нее вмиг забытые земляки и сограждане.
Им же, здравомыслящим и в меру распутным, погоду теперь предсказывали ученые синоптики, войны – ученые политологи, а падение доллара и курс драхмы – ученые экономисты.