— Ты чего тут заливаешь, Федюшка? — спросил он, окидывая Алексея недобрым настороженным взглядом.
— Здесь лудильщиков нету, в другом месте ищи! — оскорблено надулся Фомин.
Парень нахлобучил ему кубанку на нос:
— Ишь ты, чакист!
— Руки-то не распускай! — крикнул Фомин. — Тоже манеру взял.
Парень хохотнул и отошел к окну выдачи. Он заглянул в кухню и что-то сказал — там засмеялись. Он был очень красив — смуглый, чернобровый, с тонкой, как у девушки, талией и кудрявыми волосами, выбивавшимися из-под бархатной кепки.
— Между прочим, железный человек! — вполголоса сказал Фомин. — Серега Никишин. В деникинской контрразведке побывал, ребра переломаны. А здесь, знаешь, кем? — И шепотом: — Комендантом!.. Потому он такой весь и дерганый. И пристает потому… А так парень ничего.
Больше он ничего не успел рассказать: его вызвали наверх.
Пообедав, Алексей пошел в город.
Прежде всего он отправился по адресу, данному ему Фельцером, в сапожную мастерскую. Сгорбленный, подслеповатый сапожник пообещал сшить сапоги за три дня.
Теперь оставалось еще два дела: повидать сестру и устроиться на ночлег.
С Екатериной Алексей давно потерял связь. За последний год он не получил от нее ни одной весточки. И хотя могло случиться, что письма сестры просто не находили его на фронте, ко многому привыкший за эти годы Алексей готовил себя к любой неожиданности.
Шел он по родной улице, узнавая незабываемые ее приметы: акации вдоль устланных известковыми плитами панелей, заборы, в которых известна каждая лазейка, гранитные тумбочки у ворот, покоробившиеся, порыжелые от времени номерные знаки…
Подходя к своему дому, он невольно сдерживал шаги.
Дверь открыл незнакомый старик.
— Давно не живут, — сказал он, — больше года. Дом сдали… Кто ж их знает, куда уехали. Говорили, в Большие Копани, а после был слух, что в Екатеринослав… Нет, письма никакие не приходили. Вы кто им приходитесь?
— Привет привез от брата, — сказал Алексей и попрощался.
На душе было скверно. И оттого, что в отцовском доме живут чужие, и от беспокойства за сестру. И ко всему прочему теперь пропала надежда хоть что-нибудь узнать об отце, от которого Алексей тоже не имел вестей. А найти Екатерину удастся, должно быть, не скоро: до Екатеринослава далеко…
С жильем устроилось неожиданно просто. Выручил все тот же Федор Фомин, у которого Алексей спросил, не знает ли он, где поблизости сдается комната.
— Давай ко мне! — предложил он. — У меня маманя да сестренка Люська. Они рады будут. Пойдешь?
— Пойду, — сказал Алексей, — мне спать негде. Фомин сбегал куда-то предупредить, что уходит, и повел Алексея на Забалку, где он жил.
Недалеко от городского базара Алексей увидел летчика Филиппова. Щеки его были багровы, шаги неестественно тверды, и ноги он ставил широко, словно не веря в устойчивость тротуара; планшет и маузер бились о колени. Его поддерживал за локоть высокий военный с одутловатым лицом, перетянутый офицерской портупеей и с палашом на ремне.
Мать Фомина и его сестра, такая же курносая и розовощекая, как брат, приняли Алексея радушно, напоили чаем с сахарином, и Алексей почувствовал себя уютно, как в родном доме.
Постелили ему в тесной комнатушке, где умещались только узкая казарменная койка да круглый столик. Лежа в постели, Алексей вспомнил возницу: за Днепром во всю разговорились пушки. Домик вздрагивал до основания.
Алексей закрыл глаза. Вот он и вернулся в Херсон. Завтра начнется новая жизнь.
РАССЛЕДОВАНИЕ
Чем-то неуловимо походил на Брокмана новый начальник Алексея — Величко. Это был — уже немолодой человек, лысоватый, рябой, с умными, внимательными глазами. На левой руке у него не хватало трех пальцев- говорили, что он потерял их в перестрелке еще в пятом году. Родом Величко был из Питера, где начинал работать в ЧК вместе с Урицким.
Сотрудники в отделе подобрались под стать ему: замкнутый, хмурый донбасский шахтер Николай Курлин, чахоточный учитель из Полтавы Иосиф Табачников, широкогрудый, с пушистыми усами и трубным голосом одессит Иван Петрович Воронько (бывший матрос, участвовавший когда-то в восстании на крейсере «Очаков»). Все они были люди солидные и обстоятельные.
Алексею отвели место в одной комнате с Воронько. Здесь стояли два стола, несколько табуретов и ковровый диванный матрац без валиков и подушек. В углу до середины стены возвышалось что-то, покрытое дерюгой.
В первый же день Воронько спросил Алексея:
— Ты книги любишь?
— Какие книги? — не понял Алексей.
— Всякие.
— Ну, люблю.
— Так лучше разлюби, спокойней будет.
Оказалось, что под дерюгой в углу… книжный штабель. Книги были страстью Воронько. Он собирал их, где только мог, и никому не разрешал дотрагиваться до своей библиотеки. Было странно наблюдать, как этот большой бывалый человек по утрам осторожно снимал дерюгу и проверял, все ли книги на месте. Короткими неловкими пальцами он водил по глянцевитым корешкам, сдувал пыль, вытягивая трубочкой сухие жесткие губы. Иногда он вытаскивал какую-нибудь книгу, перелистывал ее, вздыхал и клал на место. Читать не было времени. Затем он укутывал свое богатство, заботливо и с каким-то особенным секретом, чтобы сразу было заметно, если кто тронет без спросу. Во всем, что не касалось книг, Воронько был человек широкий, компанейский, готовый поделиться последним. Свое пристрастие к книгам он объяснял скупо, точно стыдливо пряча от постороннего взгляда что-то самое задушевное и сокровенное:
— Ум в человеке уважаю… Допусти наших до книжек- моментом растащат на цигарки. Не могу такого переносить.
Как-то утром в комнату вошел Величко.
— В первом госпитале раненые устроили бузу, — сказал он. — Врачей поарестовали. Сходите, разберитесь…
Воронько и Алексей пришли в госпиталь в самый разгар митинга.
Ходячие раненые в шинелях поверх нижнего белья толпились во дворе вокруг санитарной двуколки. На ней стоял чернявый красноармеец, опираясь на костыль и держа на весу толсто забинтованную, скованную лубком ногу, рубил воздух растопыренной пятерней.
— У пораненного человека кусок отнимать, — с надрывом выкрикивал он, — да это что ж такое, товарищи! Вы мне скажите такой вопрос: кому нужно, чтобы раненый красноармеец голодным сидел? Отвечаю: белогвардейской гидре это нужно! Что, не правда?
— Правильна-а! — неслось ему в ответ.
— Белогвардейская гидра не хочет, чтобы мы выправляли свое пораненное здоровье и снова били ее на корню до полной победы мировой революции!
— Здорово чешет стервец! — сказал Воронько вполголоса. — Научились слова говорить! За мной, Михалев…
Он влез в толпу и, осторожно отстраняя раненых с пути, пробрался к двуколке. Алексей шел за ним. Их узнали.
— Чекисты пришли!
— Ага, давайте их сюда!
— Где вы там ходите, когда у нас тут вся контрреволюция повылазила!
— Эй, парень, — крикнул Воронько чернявому красноармейцу, — слезай! Поговорил и будет. Рассказывайте, что у вас?
Говорили все разом. С большим трудом удалось выяснить следующее.
В госпиталь завезли мясо.
Двоим раненым, дежурившим на кухне, показалось, что повар хочет присвоить себе часть. Они потребовали, чтобы мясо было взвешено при них.
Когда обед сварился, они снова потребовали взвесить мясо, и оказалось, что не хватает больше двадцати фунтов.
Слух об этом тотчас разнесся по палатам. Раненые заволновались.
Все, кто мог ходить, осадили кухню. Как ни изворачивался повар, как ни божился он, что мясо попросту уварилось, никто не стал его слушать. Уварка в двадцать фунтов казалась неправдоподобной. Где же это видано: целых двадцать фунтов! Да ими сорок человек можно накормить!
Дело казалось ясным как день: хищение, контрреволюция!
Госпиталь закипел. Несколько благоразумных голосов потонуло в общем возмущении. Повара, а заодно и всех его помощников скрутили и заперли в подвале. Кому-то пришло в голову, что повар не мог действовать без ведома начальства. Не долго думая, чтобы не промахнуться, схватили завхоза и начальника госпиталя. Вместе с ними сунули в подвал двух врачей, пытавшихся заступиться за арестованных.