И тут его тоже вырвало. Оправившись и видя, что поезд трогается, он неверными шагами побежал к вагону и стал карабкаться на площадку. Кондуктор, строгий законник, сначала предложил ему удалиться, но потом, благодаря нашему предстательству, оставил его в покое, потребовав лишь, чтобы он сел. Но пьяненький упорно молчал и ни за что не хотел садиться, хотя на ногах держался скверно. Так как он к тому же не хотел или не мог уплатить 6 коп., то кондуктор у Бабурина переулка стал «просить его честью». Пьяненький — ничего, слез без всяких препирательств и остановился посреди улицы; мимо него прошел первый вагон, второй; тогда пьяненький, хлопнув себя руками по бедрам, поднял недоумевающе плечи и процедил:
— Ска-а-жи-те!
Немного дальше на краю тротуара стоял, ожидая ухода поезда, маленький мальчугашка лет 3–4; на лице его было написано сознание важности возложенной на него задачи: ему было поручено принести молока в чайнике, и он вцепился в него обеими ручонками. Пьяненький посмотрел и на него, сделал ему ручкой и поплыл прямо но мостовой, но так, как будто это была палуба корабля во время сильнейшей бури.
Я смотрел на все это, а сердце у меня ныло примысли об участи, ожидающей, вероятно, и пьяненького, и мальчугашку, и меня.
Возвращаясь домой, я прежде всего отправился к Пете, но не застал никого дома, хотя квартира была отворена. Придя к себе, я узнал, что они все уехали на Николаевский вокзал и предупредили Василису, чтобы она посоветовала и мне немедленно ехать туда. Василиса только за тем и сидела дома, так как у нее все уж было готово. Я отпустишь ее в дорогу, а сам стал укладываться.
Разбирая свои бумаги, я наткнулся на связку старых писем. Боже мой, сколько воспоминаний нахлынуло на меня! Как водится в таких случаях, я сел в кресло и задумался.
Промелькнуло в моей памяти веселое, задорное личико, как бы говорящее: «Ну-ка, кто посмеет меня задеть?» Оно осветило некогда минуту моей жизни и затем вышло замуж за акцизного надзирателя. Промелькнуло и скрылось так же скоро, как скоро было забыто.
Вспомнилось и другое личико, бледное, умное, не то, чтобы очень красивое, но чертовски симпатичное… Ну, тут дело тянулось побольше. Вспомнилось еще многое, к чему уже не возврата. Вот и еще, и еще… Ah, si la jeunesse savait!..
Но как ярки и жизненны были тогда краски и как они бледны теперь!
Да, время безжалостно распоряжается с людским прошлым. Волна его исподволь смывает былые впечатления и вкусы, затем полегоньку подбирается к самим фактам и мало-помалу погребает в пучине своей и людские деяния, и людские надежды, и самих людей.
Мне сделалось так тоскливо, тоскливо. И, как нарочно, ни одного веселого воспоминания! И есть они, да не приходят на ум! Это ужасно! Этак погибнешь с тоски!
Для развлечения я пошел гулять.
Выйдя на Большую Спасскую, я пошел по дороге в Мурино и, пройдя Гражданку, вышел в поле. Пустынная дорога и пасмурная, холодная погода нисколько не способствовали рассеянию моей тоски. Серое, серое небо без малейшего просвета; высушенная солнцем и покрытая пылью трава давала такой же серый колорит уходящей в даль однообразной равнине; даже деревья точно посерели.
По направлению к Петербургу шла пара: старик и старуха; оба серые, согнувшиеся, оба с морщинистыми лицами, оба с палками; только старик казался повыше да чуточку поживее, лицо же старухи выражало одно тупое безразличие.
Мимо меня к Мурино проехал какой-то, с виду торговец. Старик обратился к нему:
— Поштенный, а, поштенный!
— Чего тебе, дедушка? — приостановил тот лошадь.
— Хочем мы тебя спросить; сказывают, планида есть на небе, знамение показывает.
— Какое там знамение! Прямо погибать будем.
Торговец, видимо, раздражен. Старичок в недоумении:
— Как же погибать-то?
— Да так же: притиснет тебя этой самой кометой, и дух вон. В ней-то, в штуке в этой, может, миллион пудов будет. Одно слово, светопреставление.
Молчание. Старик пожевал губами.
— Страшный суд, значить. Ах-ах-ах! Все за грехи наши.
— То-то у нас курица петухом запела, — внезапно прошамкала старуха. — Говорила, не к добру.
И замолчала, тупо уставясь перед собой. Но старичок еще не успокоился:
— Да кто сказал-то тебе?
— Кто сказал, кто сказал? Ученые люди говорят, которые знают. В городе объявления вывешены. Да вы-то, старички, чего обеспокоились? Вам и без кометы сегодня-завтра давать ответ Богу.
Старик пропустил мимо ушей жестокое замечание торговца, но тот и сам спохватился и постарался загладить проступок:
— А впрочем, коли хотите уехать, так начальство даром повезет по чугунке в Москву ли, в Варшаву ли.
Старик все жевал губами, а старуха все так же тупо глядела перед собой.
— Ну, мне недосуг. Прощайте, старички!
Торговец хлестнул лошадь и покатил дальше.
Постояли старички, еще больше как будто согнулись, потом повернулись и побрели через поле, задумчиво бормоча:
— Пришла пора Божья!
И шелест их шагов по высохшей траве словно подшептывал им:
— Пришла, пришла!
Я почувствовал, что по горло сыт удовольствием, испытанным от прогулки, и отправился назад. Минуты через две я оглянулся и проводил глазами стариков; и еще печальнее показались мне на сером фоне поля эти две серые же фигуры, медленно плетущиеся, понурив головы.
Проблуждав некоторое время около дачи, где жила Нина, но без желанного результата, я направился домой.
Проходя по Болотной через лесок, я увидел шедшую мне навстречу старушку в старомодном салопе и с большим ковровым ридикюлем в руках; она, очевидно, несла с собой и на себе все свое достояние. Далекие воспоминания юности, своеобразная тоска по родине охватили меня. Сколько раз в детстве я видал таких старушек и в таких салопах, и с такими же вуалями на лице, и всегда они казались мне не чем иным, как только старушками; а теперь мне показалось, что передо мною — реликвия прошлого, памятник одной из стадий моего развития. И сделалось мне так грустно, так грустно, как будто в образе этой старушки я увидел самого себя.
Где вы, золотые сны моей юности, где обольстительные мечты и широкие планы первокурсника-студента? Минуло только пятнадцать лет, а мне кажется, будто пятнадцать веков стоят между нами. Боже мой, Боже мой, где та наивная вера сердца во всемогущество правды, в непреоборимую силу хороших слов и теорий? Все прошло, все разлетелось, как дым, оставив горький осадок разочарования и тихой грусти. Да и могу ли я теперь, через 15 лет, оставив в стороне личные симпатии и антипатии, категорически считать что-либо хорошим или дурным? Где я найду для этого основания, достаточно веские для всех? Наконец, и с моей нынешней точки зрения… Ах, хорошие люди — не так хороши, а дурные — не так дурны, как казалось в 20 лет! Мы узнали закон светотени, рельефы сгладились, Карлы Мооры оказались Рошфорами или лордами Розберри, Францы Мооры превратились в дисконтеров. а Амалии… э, лучше не будем говорить об Амалиях.
От горя я залег спать в 8 часов вечера и спал не так, чтобы очень плохо.
XVII
Следующий день был день сюрпризов и притом сюрпризов неприятных: впрочем, сюрпризами их назвать нельзя, ибо все легко было предвидеть.
Прежде всего, я никак не мог дождаться конки, пока не вспомнил вчерашнего разговора с кондуктором и не сообразил, что я не дождусь здесь конки уже никогда. Тогда я отправился к часовне, питая смутную надежду, что найду там извозчика. Их, однако, тоже не было, что являлось вполне логичным фактом.
Приходилось идти пешком; это не очень затруднило бы меня, если не было со мною довольно увесистого чемоданчика. К моей радости, с Большой Спасской показалась тележка, в которой сидели мужик и баба с ребенком на руках; в тележке была разная кладь: узлы с платьем, подушки, самовар, даже ухваты. Баба все всхлипывала и утирала рукавом слезы.
— Не подвезете ли меня?
— А вам куда? — спросил мужик.
— На Николаевский вокзал.