— А землетрясения — перебил его Антон Викторович.
— Что землетрясения! Самые страшные из них не производили и сотой доли тех ужасов, что рисует нам история о всемирном потопе. Единственное, что могло произвести такой потоп, это столкновение нашей Земли с другим значительным телом; тогда воды океанов должны были хлынуть на материки и покрыть их до вершин гор.
— Ну, хорошо! А где же это тело, которое произвело потоп?
— Боже, что за прыть! — недовольным тоном возразил Бахметьев. — А вы не торопитесь: я сейчас хотел об этом сказать. Автор гипотезы сильно подозревает Австралию: растения, животные, даже птицы, все на ней иное, не такое, как на других материках. Как это могло случиться? Почему такое странное несоответствие животных и растительных форм? И вот для меня, как и для автора гипотезы, представляется очень и очень правдоподобной мысль, что всемирный потоп произошел в ту именно минуту, когда Австралия, до того времени вольный сын эфира, врезалась в нашу планету и из номада превратилась в оседлого жителя.
Вот, вот оно, влияние кометы: и Бахметьев заговорил высоким слогом! А он, не смущаясь, продолжает:
— И вот, вообразите себе положение кучки людей где-нибудь на вершине острого утеса: без пищи, может быть, почти без одежды лепятся они на единственном оставшемся у них клочке твердой земли, ежеминутно ожидая, что или ураган снесет их в море, или оно само, не дожидаясь чужой помощи, смоет их всех, как ничтожные песчинки. Это положение, по-моему, ужаснее участи Содома и Гоморры; там погорели полчаса, много час, и дело кончено, а здесь мучение тянулось бы несколько часов, может быть, несколько дней.
Он замолчал. Товарищи наши давно уже завяли и с горя принялись за работу, тем более, что явилось начальство, т. е., собственно говоря, не начальство, а его уши.
Так прошло некоторое время. Работа, видимо, не спорилась. Наконец, кто-то не утерпел и спросил уши начальства, известно ли им о новой новости. Уши отвечали, что ничего не знают. Тогда им было подробно сообщено, и они очень заинтересовались и даже испугались. Это обстоятельство дало смелость и другим вступить в общий разговор. Тот, кто первым упомянул о массе комет, неисправимый оптимист, заметил:
— Возможен, однако, и вполне счастливый исход: комета будет, например, отвлечена со своего пути притяжением другой планеты, и тогда она не встретится с Землей.
Такой оптимизм вывел меня из терпения: он, очевидно, всячески уклонялся от столкновения. Вежливым, но едким тоном я возразил:
— Да, Иван Егорыч, это возможно. Но, с другой стороны, вероятна еще более ужасная катастрофа: столкновение может быть настолько сильно, что Земля остановится на мгновение в своем поступательном движении вокруг Солнца; тогда его притяжение возьмет верх над центробежной силой, и мы упадем на Солнце.
— Утешительно, во всяком случае, то, — подбавил Бахметьев, — что мы явимся туда уже в газообразном состоянии.
Не знаю, насколько я был прав в таком до героизма смелом предположении, но разговор прекратился; даже Иван Егорыч приуныл.
Уходя со службы, я встретил на лестнице одного из товарищей, предававшегося изредка легкому запою. Он ушел много раньше и в настоящую минуту уже плоховато владел речью, но, неизвестно почему, упрямо стремился в правление.
— Что это вы, Тихон Петрович? — обратился я к нему, отвечая на его рукопожатие.
— Ах, Николай Николаевич, тоска взяла и помирать никому не хочется.
Он подумал с минуту.
— Только все это пустяки вы там говорили. Никакой такой кометы нет и не будет!
Он поднялся было по лестнице, но потом опять спустился ко мне в раздевальную и конфиденциально прошептал, обдавая меня запахом сивухи:
— Не ссудите ли двугривенный до двадцатого? Отдам наверно, коли жив буду.
Обыкновенно я отказывал, зная по опыту, что запой Тихона Петровича прекращается лишь вместе с истощением средств к выпивке, но теперь без разговоров дал просимую сумму. Тихон Петрович расшаркался и приложил руку к сердцу, потом захватил на рукав немножко известки со стены, а затем ударился в сторону ближайшей винной лавки.
Когда я вышел на улицу, то мне показалось, будто стало гораздо темнее, хотя солнце светило так же ярко и небо было так же безоблачно, как и утром.
Я вспомнил, что испытывал такое же ощущение, когда, бывало, выходил из гимназии после ареста при ней за какое-нибудь ужасное преступление. Дома ждала меня гроза, и мне все кругом представлялось словно потемневшим. Было так пустынно, и тени тянулись такие длинные, длинные. Я брел домой нехотя и рад был бы свернуть куда-либо в сторону. Но если тогда мне только казалось, что свернуть никак нельзя, то теперь я знал это наверное. Это было ужасно обидно; и тем обиднее было видеть беспечность, с которой прыгали на панели два воробья, а кошка смотрела на них из окна со страстным вожделением и издавала какие-то свистящие внуки.
III
Когда я возвращался домой, на конке уже слышались разговоры о комете. Время от времени прорывались отчаянные нотки; так, один из пассажиров, которому сосед объяснил сущность астрономического известия, вдруг страшно побледнел, вскочил, поглядел на небо, а потом вдруг как зарыдает. Это смутило самых храбрых, и никто не пытался даже успокоить рыдавшего. Да и что можно было сказать ему? Высказать недоверие к известию? Но астрономы, очевидно, настолько зарекомендовали свою точность и добросовестность, что ни у кого в нашем, по крайней мере, вагоне не повернулся язык выразить сомнение. Даже сидевший рядом со мною лавочник не выразил его, а только покивал головой и заявил:
— Никто, как Бог!
Дамы, которые давно уже прикладывали платочки к глазам (не все, впрочем), ухватились за слова моего соседа и тоже высказали упование на Бога.
Этот последний, но очень важный ресурс, видимо, поднял настроение и даже самому рыдавшему придал духу. Он мог, наконец, заметить, что уж давно проехал то место, где ему следовало сойти. Наорав по этому случаю на кондуктора (это ведь постоянные козлы отпущения за чужие грехи), он слез, но, отойдя немного, остановился и стал внимательно осматривать небо. Это вызвало кой-где смех, и настроение еще поднялось; действительно, нельзя было без смеха смотреть, как он, задрав голову к верху, обводил глазами небосклон, а затем пожал плечами и высморкался двумя пальцами.
Придя домой, я был встречен вопросом жены:
— Как же ты себя чувствуешь?
— Благодаря пальто, очень скверно.
— Ну, что ты шутишь! Тебе, наверное, совсем не было жарко.
Я указал ей на мокрый лоб (следствие пройденного в пальто расстояния лишь от конки до дому и притом рощицею, в тени), но других доводов приводить не стал; это было бесполезно, настолько бесполезно, что жена не замедлила воскликнуть радостным голосом:
— А зато ты не простудился!
Оставалось только пожать плечами и сесть обедать.
После обеда ко мне, по обыкновению, зашел Бахметьев. Мы относились друг к другу совершенно непринужденно; поэтому я, взяв газету, улегся на балконе, а Бахметьев сначала пошел в сад к Вере, но потом явился тоже на балкон с тайным намерением помешать мне читать. Но сначала он, как путный, стал терзать свою бородку будто бы в задумчивости; наконец, не вытерпел:
— Ну, что ж вы об этом думаете?
— О чем? — вопросил я, прилаживая поудобнее необъятную газетную простыню.
— Да вот насчет кометы.
— Что ж я могу думать? Загремим в преисподнюю.
Наступило молчание; потом Бахметьев лениво процедил:
— Да, я то же думаю.
Опять молчание, и бородка предается усиленным пыткам.
— Странное ощущение, — начал снова мой собеседник. — Мне все как-то не верится, что должна наступить гибель, а в то же время нет-нет, да и пробежит по телу ледяная струйка, и вдруг станет страшно умирать.
Опять помолчали, но Бахметьев еще не отказался от роли следователя:
— А вы что испытываете?
Мне совсем не хотелось говорить и, особенно, на эту тему; я пробурчал: