— Если вы, дети, не угомонитесь, я уложу вас обоих в постель.
Тогда они принялись чистить Майорову подзорную трубу, чтобы впоследствии обозревать в нее Францию, а потом ушли покупать кожаную сумку с пружинной застежкой, которую Джемми собирался повесить себе через плечо и носить в ней деньги на манер маленького Фортуната[7] с его кошельком.
Не дай я им слова, возбудившего их надежды, сомневаюсь, чтобы у меня хватило духу на такую поездку, но теперь отступать было поздно. И вот на другой же день после солнцестояния мы уехали утром в почтовой карете. И когда мы добрались до моря (а море я видела лишь раз в жизни, когда мой бедный Лиррипер за мной ухаживал), его свежесть, и глубина, и воздушность, и мысль о том, что оно волновалось от начала времен и волнуется вечно, но почти никто не обращает на него внимания, — все это привело меня в очень серьезное расположение духа. Однако я чувствовала себя прекрасно, так же как Джемми и майор, и, в общем, качало не очень сильно, хотя голова у меня кружилась и казалось, что я во что-то погружаюсь, но все-таки я заметила, что внутренности у иностранцев, как видно, созданы более полыми, чем у англичан, и от них гораздо больше ужасного шуму, особенно когда они плохо переносят качку.
Но, душенька, когда мы высадились на материк, какая там оказалась синева, и свет, и яркие краски повсюду, — даже будки часовых и те полосатые, — а блестящие барабаны бьют, а низенькие солдаты с тонкими талиями щеголяют в чистых гетрах… и все это, в общем, так на меня подействовало, что слов нет, — ну, как будто меня на воздух приподняло. Что касается завтрака, будьте покойны: держи я у себя повара и двух судомоек, и то я не могла бы так хорошо завтракать даже при двойных расходах, — ведь до чего приятно, когда перед тобой не торчит обидчивая молодая особа, которая смотрит на тебя свирепо, точно ей жалко провизии, и благодарит за посещение ее ресторана пожеланием, чтобы ты подавилась пищей, — а здесь, напротив, все были так вежливы, так проворны и внимательны, и вообще нам было удобно и спокойно во всех отношениях, если не считать того, что Джемми опрокидывал в себя вино стаканами и я опасалась, как бы он не свалился под стол.
А до чего хорошо говорил Джемми по-французски! Ему теперь часто приходилось практиковаться в этом, потому что, как только, бывало, кто-нибудь заговорит со мной, я отвечаю: «Не компрени[8], вы очень любезны, но толку не выйдет… Ну-ка, Джемми!» — и тут Джемми как начнет тараторить — просто прелесть, — одного лишь ему не хватало: он вряд ли понимал хоть слово из того, что ему говорили французы, так что пользы от этих разговоров получалось меньше, чем я ожидала, — впрочем, во всех остальных отношениях Джемми казался настоящим туземцем, но что касается разговорной речи майора, то я бы сказала, сравнивая французский язык с английским, что французскому не мешало бы иметь больший запас слов на выбор, тем не менее, когда майор спрашивал какого-нибудь военного джентльмена в сером плаще, который час, признаюсь, не будь я знакома с майором, я приняла бы его за коренного француза.
За моим наследством мы решили съездить на другой день, а весь первый провести в Париже, и предоставляю вам, душенька, судить, как я провела этот день вместе с Джемми, майором, подзорной трубой и одним молодым человеком бродячей наружности (впрочем, тоже очень вежливым), который стоял у подъезда гостиницы, а потом отправился с нами показывать нам достопримечательности. Всю дорогу в поезде до самого Парижа майор и Джемми до смерти пугали меня тем, что выходили на платформу на всех станциях, осматривали паровозы, забираясь под их механические животы, и вообще все куда-то лазили и неизвестно откуда вылезали в поисках усовершенствований, которые они могли бы применить на своей Соединенной Большой Диванно-Узловой железной дороге, но когда мы в одно ясное утро вышли на великолепные улицы, мои спутники выбросили из головы свои планы перестройки Лондона и отдали все свое внимание Парижу. Тут бродячий молодой человек спросил меня: «Желаете, чтобы я говорил по-англезски, нет?», на что я ответила: «Если можете, молодой человек, это будет очень любезно с вашей стороны», но не успел он поговорить со мной и получаса, как я решила, что малый свихнулся, да и я тоже, и тогда я ему сказала: «Будьте добры, перейдите опять на свой родной французский язык, сэр», — а сказала я это, чтобы больше не мучиться понапрасну, стараясь его понять, и тем облегчить свое отчаянное положение. Впрочем, нельзя сказать, что я потеряла больше других, ибо я заметила, что всякий раз, как он, бывало, начнет описывать что-нибудь очень пространно, а я спрошу Джемми: «Что он там такое болтает, Джемми?» — Джемми отвечает мне, мстительно глядя на него: «Он говорит страшно невнятно!» — а когда молодой человек еще пространней опишет все заново и я спрошу Джемми: «Ну, Джемми, к чему это все относится?» — Джемми отвечает: «Он говорит, что это здание ремонтировалось в тысяча семьсот четвертом году, бабушка».
Где этот бродячий джентльмен приобрел свои бродячие замашки, я, конечно, не знаю, и ожидать этого от меня не приходится, но когда мы сели завтракать, он ушел за угол, и не успели мы проглотить последний кусок, он уже был тут как тут — я прямо диву далась, — и то же самое повторялось и за обедом, и вечером, и в театре, и у ворот гостиницы, и у дверей магазинов, где мы покупали какой-нибудь пустяк, и во всех остальных местах, и вместе с тем он страдал привычкой плеваться. А насчет Парижа я могу сказать вам лишь одно, душенька: это и город и деревня вместе, и всюду там резные камни, и длинные улицы с высокими домами, и сады, и фонтаны, и статуи, и деревья, и позолота, и необыкновенно рослые солдаты, и необыкновенно малорослые солдаты, и прелестнейшие няньки в белейших чепчиках, играющие в скакалку с претолстенькими детишками в преплоских шапочках, и повсюду столы, накрытые к обеду чистыми скатертями, и люди, которые сидят на улице, покуривая и потягивая напитки весь день напролет, и повсюду на открытом воздухе представляют разные пьески для простого народа, а любая лавка похожа на прекрасно обставленную комнату, и все как будто играют во все на свете. А уж если говорить о сверкающих огнях, которые зажигаются, когда стемнеет, и внизу, и спереди, и сзади, и вокруг, и о множестве театров, и о множестве людей, и о множестве всего чего угодно, — так это сплошное очарование. И, пожалуй, одно только меня и раздражало: платишь ли, бывало, за проезд по железной дороге, или меняешь деньги у менялы, или берешь билеты в театр, служащая дама или господин непременно сидит в клетке (я думаю, их посадило туда правительство) за толстенными железными прутьями, так что все это больше смахивает на зоологический сад, чем на свободную страну.
А вечером, когда я, наконец, уложила в постель свои драгоценные кости и мой юный сорванец пришел поцеловать меня и спросил: «Что вы думаете об этом чудесном-расчудесном Париже, бабушка?» — я ему ответила: «Джемми, мне кажется, будто какой-то роскошный фейерверк пущен у меня в голове». Поэтому на следующий день, когда мы поехали за моим наследством, живописная местность показалась мне очень освежающей и успокоительной, и я прекрасно отдохнула от одного ее вида, что было для меня весьма полезно.
И вот, наконец, душенька, мы приехали в Санс, хорошенький городок с огромным собором, а у собора две башни, и грачи влетают в бойницы и вылетают из них, а на одной башне стоит еще одна башня вроде каменной кафедры. И на этой кафедре, такой высокой, что птицы летают ниже ее — вы не поверите, — я заметила пятнышко (когда отдыхала в гостинице перед обедом), и люди объяснили мне знаками, что это пятнышко — Джемми, да так оно и оказалось. Я-то, сидя на балконе гостиницы, воображала, что ангел мог бы опуститься на эту башню и возвестить людям, что они должны стать хорошими, но я никак не подозревала, что именно возвещает с такой высоты, сам того не ведая, наш Джемми одному из жителей этого города.