— О господи, — сказала я, — ты знаешь, что оба мы видели, как страдало и мучилось юное создание, которое теперь с тобою. Если этот умирающий искренне раскаялся, мы оба вместе смиренно молим тебя помиловать его.
Майор сказал: «Да будет так!» — а я немного погодя шепнула ему: «Милый старый друг, приведите нашего любимого мальчика».
И майор, такой умный, что понял все без слов, ушел и привел Джемми.
Никогда, никогда, никогда я не забуду ясного, светлого лица нашего мальчика в ту минуту, когда он стоял в ногах кровати и смотрел на умирающего, не зная, что это его отец. Ах! Как он тогда был похож на свою милую молодую мать!
— Джемми, — говорю я, — я узнала все насчет этого бедного джентльмена, который так болен, — оказывается, он действительно когда-то жил в нашем старом доме. И так как он, умирая, хочет видеть всех, кто принадлежит к этому дому, я послала за тобой.
— Ах, несчастный! — говорит Джемми, сделав шаг вперед и очень осторожно касаясь руки умирающего. — Как мне жаль его. Несчастный, несчастный человек!
Глаза, которым суждено было вскоре закрыться навеки, впились в мои, и у меня не хватило сил устоять перед ними.
— Видишь, милый мой мальчик, — этот наш ближний умирает, как умрут н лучшие и худшие из нас; но в его жизни есть одна тайна… и если ты сейчас коснешься щекой его лба и скажешь: «Да простит вас бог!» — ему станет легче в последний его час.
— О бабушка! — сказал Джемми от всего сердца. — Я недостоин.
Однако он нагнулся и сделал то, о чем я просила. Тогда дрожащие пальцы больного ухватились, наконец, за мой рукав, и мне кажется, что, умирая, он пытался поцеловать меня.
Ну вот, душенька! Вот вам и вся история моего наследства, и если она вам понравилась, стоило бы, рассказывая ее, потрудиться в десять раз больше.
Вы, может быть, подумаете, что после всего этого французский городок Санс нам опротивел: но нет, мы этого не находили. Я ловила себя на том, что всякий раз, как я смотрела на высокую башню, стоящую на другой башне, мне вспоминались другие дни, когда одно прелестное юное создание с красивыми золотистыми волосами доверилось мне, как родной матери, и от этих воспоминаний город казался мне таким тихим и мирным, что я и выразить этого не могу. И все обитатели гостиницы, вплоть до голубей на дворе, подружились с Джемми и майором и отправлялись вместе с ними во всякого рода экспедиции в разнообразных экипажах, покрытых грязью вместо краски и запряженных норовистыми ломовыми лошадьми, с какими-то веревками вместо сбруи, и каждый новый знакомый был одет в синее, словно мясник, и каждый новый конь становился на дыбы, стремясь пожрать и растерзать другого коня, и каждый человек, имеющий бич, щелкал им — щелк-щелк-щелк-щелк-щелк, — как школьник, которому бич впервые попал в руки. Что касается майора, душенька, то он проводил большую часть времени со стаканчиком в одной руке и бутылкой легкого вина в другой, и всякий раз, как он видел кого-нибудь тоже со стаканчиком в руке, все равно кого — военного с аксельбантами, или служащих гостиницы, сидящих за ужином во дворе, или горожан, болтающих на лавочке, или поселян, уезжающих с рынка домой, — майор бросался чокаться с ними и кричал: «Эй! вив![9] такой-то!» или «вив то-то!» И хотя я не могла вполне одобрить поведение майора, что же делать — в мире много всяких обычаев и они разные, соответственно разным частям этого мира, и когда майор танцевал прямо на площади с одной особой, содержавшей парикмахерскую, он, по-моему, был вполне прав, танцуя как можно лучше и с такой силой вертя свою даму, какой я от него не ожидала, однако меня немного беспокоили бунтарские крики танцоров и всей остальной компании — точь-в-точь как на баррикадах, — так что я, наконец, сказала:
— Что это они кричат, Джемми?
А Джемми говорит:
— Они кричат, бабушка: «Браво, английский военный! Браво, английский военный!» — что очень польстило моему самолюбию как британки, да так все с тех пор и звали майора — «английский военный».
Но каждый вечер мы в одно и то же время усаживались втроем на балконе гостиницы, в конце двора, и смотрели на золотисто-розовый свет, озарявший огромные башни, и смотрели, как менялись тени башен, покрывавшие все, что нас окружало, включая и нас самих, и как вы думаете, что мы там делали? Вообразите, душенька, Джемми, как оказалось, привез с собою несколько рассказов из тех, что майор записал для него со слов прежних жильцов, живших в доме номер восемьдесят один, Норфолк-стрит, и вот как-то раз он приносит их и говорит:
— Бабушка! Крестный! Еще рассказы! Читать их буду я. И хотя вы писали их для меня, крестный, я знаю, вы не будете возражать, если я прочту их бабушке, правда?
— Нет, милый мой мальчик, — говорит майор. — Все, что у нас есть, принадлежит ей, и мы сами тоже принадлежим ей.
— Навеки любящие и преданные Дж. Джекмен и Дж. Джекмен Лиррипер! — восклицает юный сорванец, сжимая меня в объятиях. — Отлично, крестный! Слушайте! Бабушка теперь получила наследство, поэтому я хочу, чтобы эти рассказы тоже стали частью бабушкиного наследства. Я завещаю их ей. Что скажете, крестный?
— Хип-хип, ура! — говорит майор.
— Прекрасно! — кричит Джемми в страшном волнении. — Вив английский военный! Вив леди Лиррипер! Вив Джемми Джекмен. Он же Лиррипер! Вив наследство! Теперь слушайте, бабушка. И вы слушайте, крестный. Читать буду я! И знаете, что я еще сделаю? В последний вечер наших каникул, когда мы уложим вещи и будем готовы к отъезду, я закончу все одной повестью своего собственного сочинения.
— Смотрите не обманите, сэр, — говорю я.
Глава II
Миссис Лиррипер рассказывает, как закончил Джемми
Ну вот, душенька, так мы все и читали по вечерам Майоровы записи, и, наконец, наступил вечер, когда мы уже уложили вещи и готовились уехать на другой день, и уверяю вас, хотя я с радостным нетерпением ждала того дня, когда вернусь в старый милый дом на Норфолк-стрит, я к тому времени составила себе очень высокое мнение о французской нации и заметила, что французы гораздо более домовиты и хозяйственны в семейной жизни и много проще и приятнее в обращении, чем я ожидала, но, между нами говоря, меня поразило, что в одном отношении другой нации, которую я не хочу называть, было бы полезно взять с них пример, а именно — в том, с какой бодростью они из всяких пустяков извлекают для себя маленькие радости на маленькие средства и не позволяют важным персонам смущать их надменными взглядами или заговаривать их своими речами до одурения, да я и всегда думала насчет этих важных персон, что надо бы их всех и каждого в отдельности засунуть в медные котлы, закрыть крышками и никогда оттуда не выпускать.
— А теперь, молодой человек, — говорю я Джемми, когда мы в тот последний вечер вынесли на балкон свои стулья, — будьте добры вспомнить, кто должен был «закончить все».
— Хорошо, бабушка, — говорит Джемми, — эта знаменитая личность — я.
Однако, несмотря на столь шутливый ответ, вид у него был до того серьезный, что майор поднял брови на меня, а я на майора.
— Бабушка и крестный, — говорит Джемми, — вряд ли вы знаете, как много я думал о смерти мистера Эдсона.
Это меня слегка испугало.
— Ах, это было печальное зрелище, милый мой, — говорю я, — а печальные воспоминания приходят на ум чаще веселых. Но это, — говорю я после короткого молчания, желая развеселить себя, и майора, и Джемми — всех вместе, — это не значит «заканчивать». Так расскажи свою повесть, милый.
— Сейчас расскажу, — говорит Джемми.
— А когда все это было, сэр? — спрашиваю я. — «Когда-то, давным-давно, когда свиньи пили вино»?
— Нет, бабушка, — отвечает Джемми все так же серьезно, — когда-то, давным-давно, когда французы пили вино.
Я снова взглянула на майора, а майор взглянул на меня.
— Короче говоря, бабушка и крестный, — говорит Джемми, — это было в наши дни, и это повесть о жизни мистера Эдсона.
9
Да здравствует (франц.)