Однако это — светлая сторона картины, сэр, — продолжал мистер Банг, отбросив хитрую мину и плутовские ужимки, с какими он рассказывал вышеизложенный случай, — а эту сторону мы, к сожалению, видим много, много реже, чем другую, темную. Любезность, которую можно купить за деньги, почти никогда не распространяется на тех, у кого денег нет; и беднякам недоступно даже такое утешение, как выпутываться из одной трудности в ожидании следующей. Дежурил я раз в одном доме в Джордж-Корт — есть такой тесный, грязный тупичок позади газового завода, — так, боже мой, я, кажется, никогда не забуду, в какой нищете там жили люди! С них причиталась квартирная плата за полгода, два фунта и десять шиллингов или около того. Весь дом состоял из двух комнат, и так как коридора не было, верхние жильцы проходили через комнату хозяев; и всякий раз — а проходили они через комнату раза по три в четверть часа — они бранились и скандалили, потому что на их вещи тоже наложили арест и включили в опись. Перед домом был огороженный квадратик голой земли, по нему вела к двери дорожка, посыпанная золой, возле двери стояла кадка для дождевой воды. В окне болталась на провисшем шнуре полосатая занавеска, внутри на подоконнике примостился треугольный осколок зеркала. Надо полагать, что предназначалось оно для пользования, но вид у обитателей комнаты был до того замученный и несчастный, что даже если один раз им удавалось глянуть на свое лицо и не умереть со страху, едва ли они решались на это вторично. Было в комнате два-три стула, которые в лучшие свои дни стоили от восьми пенсов до шиллинга штука; был маленький некрашеный стол, пустой буфет в углу да кровать — из тех, что вечно встают дыбом, так что ножки у нее торчат в воздухе и вы можете либо стукаться о них головой, либо вешать на них шляпу; ни тюфяка, ни подушки, ни одеяла. Перед камином был постлан вместо коврика старый мешок, и четверо не то пятеро детей возились на земляном полу. Арест на имение наложили только для того, чтобы выселит» семью из дома, — взять в уплату за долги было нечего; и здесь я пробыл целых три дня, хотя и это было всего лишь формальностью, потому что я, конечно, знал и все мы знали, что заплатить они никак не могут. На одном из стульев, у холодного очага, сидела старуха — такой страшной и грязной старухи я в жизни не видел и все раскачивалась взад и вперед, взад и вперед без передышки, только изредка стиснет иссохшие свои руки, а потом опять раскачивается и все потирает себе колени, судорожно поднимая и опуская пальцы. По другую сторону очага сидела мать с грудным младенцем на руках, который плакал, пока не засыпал, а чуть проснувшись, опять принимался плакать. Старухиного голоса я ни разу не слышал: она, как видно, совсем отупела; а что до матери, так лучше бы и ее так же пришибло, потому что с горя она превратилась в сущего дьявола. Доводись вам услышать, какими словами она ругала голых ребятишек, что ползали на полу, и увидеть, как она колотила малютку когда он плакал от голода, вы бы ужаснулись не хуже моего. Так оно и шло. Дети время от времени жевали хлеб, да еще я отдавал им добрую половину обеда, — который мне приносила жена; а женщина — та вовсе ничего не ела, и никто из них не ложился на кровать, я комнату за все время ни разу не подмели и не убрали. Соседям было не до них — им своей бедности хватало; а отца, как я понял из проклятий и брани верхней жилички, за несколько недель до того услали на каторгу. Когда положенное время истекло, хозяину дома, да и старику Фиксему тоже, стало страшно — что будет с этой семьей, и вот они подняли шум и добились, чтобы всех их взяли в работный дом. За старухой прислали носилки, и в тот же вечер Симмонс забрал детей. Старуху поместили в лазарет, где она вскорости умерла. Дети и по сей день в работном доме, им там по сравнению с прежним куда как хорошо. А с матерью никакого сладу не было. Раньте она как будто была смирная, работящая женщина, но от нужды и горя форменным образом помешалась. Ее раз пять сажали в карцер за то, что она запускала чернильницей в попечителей, кляла церковных старост и на всякого, кто подходил к ней, набрасывалась с кулаками; а потом у нее лопнула какая-то жила, и она тоже умерла, и это было избавление не только для нее самой, но и для других бедняков, особенно стариков и старух, которые, бывало, так и валились от нее во все стороны, точно кегли от удара шаром.
Да, это было достаточно скверно, — сказал мистер Банг и шагнул к двери, словно давая понять, что рассказ его почти окончен. — Это было достаточно скверно, но в другом доме, где мне пришлось дежурить, я видел одну леди, и ее тихое горе, — вы понимаете, что я хочу сказать, сэр, — растрогало меня куда больше. Неважно, где именно находился этот дом; я бы, пожалуй, даже предпочел не называть адреса, но дело было того же порядка. Фиксем и я пришли туда. как обычно, — за квартиру год как не плачено; дверь отворила маленькая служанка, и нас ввели в гостиную, где было трое или четверо хорошеньких детишек, чистеньких, но очень уж скромно убранных, как, впрочем, и самая комната. «Банг, — сказал мне Фиксем вполголоса, — мне кое-что известно про это семейство, и мое мнение — ничего у нас здесь не выйдет». «Вы думаете, им нечем заплатить?» — спросил я в тревоге очень уж мне эти детишки понравились. Фиксем покачал головой и только хотел ответить, как дверь отворилась и вошла леди — в лице ни кровинки, одни глаза красные, видно пролила немало слез. Вошла она твердым шагом, впору мне самому так входить в комнату, плотно прикрыла за собою дверь и села, а лицо совсем спокойное, точно каменное. «Что такое, господа, — спрашивает, и голос ни чуточки не дрожит, просто на удивление, — неужели арест имущества?» «Именно так, сударыня, — отвечает Фиксем. Леди посмотрела на него все так же спокойно, будто и не поняла его слов. — „Именно так, сударыня, — повторил Фиксем, — вот, сударыня, пожалуйте вам ордерок“, — и протягивает ей бумагу так учтиво, словно это газета, которую он обещал по прочтении передать джентльмену за соседним столиком.
У леди задрожали губы, когда она брала бумагу. Она глянула на нее, и Фиксем начал было объяснять ей что к чему, но я-то видел, что она, бедняжка, и не читает вовсе. „О господи!“ — говорит она вдруг и, ударившись в слезы, роняет ордер и закрывает лицо руками. — О господи! Что же с нами будет?» Тут в комнату вошла девушка лет девятнадцати, — она, должно быть, все время слушала за дверью. На руках у нее был маленький мальчик, и она, ни слова не говоря, посадила его к матери на колени, а та прижала несчастного крошку к груди и заплакала над ним так, что даже старый Фиксем надел свои синие очки, чтобы скрыть две слезы, которые поползли у него по грязным щекам. «Дорогая мама, — говорит девушка, — вы же до сих пор держались так стойко. Ради всех нас, говорит, ради папы, прошу вас, не падайте духом». — «Нет, нет, конечно, — говорит леди, торопливо утирая слезы, — как это глупо с моей стороны, но мне уже лучше, гораздо лучше». И она заставила себя встать, ходила с нами из комнаты в комнату, пока мы составляли опись, сама открывала все ящики, разобрала детскую одежку, чтобы облегчить нам работу; и все это так спокойно и невозмутимо, будто ничего и не случилось, только словно бы очень спешила. Когда мы опять спустились в гостиную, она помялась немножко, а потом говорит: «Господа, говорит, я перед вами виновата и боюсь, как бы у вас из-за этого не было неприятностей. Я от вас утаила единственную драгоценность, которая у меня осталась, — вот она. — И кладет на стол миниатюру в золотой рамочке. — Это, говорит, портрет моего покойного отца. Не думала я, что буду когда-нибудь благодарить бога за смерть того, с кого эта миниатюра писана, а теперь благодарю, и уже сколько лет, денно и нощно. Возьмите ее, сэр, говорит. Это лицо никогда не отвращалось от меня в болезни или в горе, и трудно мне, трудно отвратиться от него сейчас, когда, видит бог, того и другого ниспослано ив в избытком». Я слова не мог вымолвить, только поднял голову от бумаги, в которую вносил все по описи, и посмотрел на Фиксема; тот кивнул мне многозначительно, и я перечеркнул буквы М-и-н-и, которые уже успел написать, и оставил миниатюру на столе.