«Дело стоит!»
С зарания мастера сотворили второй кусок обмазки, и теперь надобно было опять кончать-успевать до вечера, пока не просох раствор. (Пото и работа сия по-фряжски зовется «фреско» – свежая!) В полдень, сразу после поздней обедни, в собор набилось московитов-воинов. Отстояв службу (а иные и после приволоклись!), все они скопом и кучею почали рассматривать греческое письмо. Нашлись знатцы, что могли и спросить толково, и грек, размягченный вниманием, пустился, отложив кисть, в ученые разъяснения. К Ваське в ту пору приблизил парень в ратной сряде, кивая на грека, вопросил, откуда тот и давно ль на Руси?
Слово за слово дошло и до того вопрошания: сам-то кто, как звать и откудова?
– Московской! Литвины угнали, вишь, продали татарам, а энтот купил, обещал вольную… – с неохотою отвечал Васька. Так славно беседа вилась, а тут объясняй, что ты холоп… Кому любо?
– Ниче, выкуписси! – успокоил его парень. – Не холопом рожден, не холопом и станешь! Отколе, баешь, из каких местов?
Васька сказал. Парень прихмурил чело, вопросил уже тревожно, настойчиво:
– Постой! А брата как звать-то у тя?
– Лутонею!
– А отца? Ну того, которого убили!
– Услюм.
– А дядю? – уже почти в крик торопил его московский ратник.
– Дядю? Никита Федоров, данщик владычный… И тетка Наталья у нас!
– Та-а-а-ак… – протянул парень и положил ему тяжелую руку на плечо.
– Дак ты Васька, значит! Старший Лутонин брат! – Он помолчал, сглотнул, и у Васьки тоже разом пересохло в горле, когда парень выговорил наконец:
– А батя погиб! Убит на рати с Литвою. А я – сын еговый, Иван. Иван Никитич Федоров.
Они стояли оба молча, обалделые. Потом – обнялись. Уже после слез, поцелуев, ахов и охов, припоминаний Ванята говорил, веря, что так и есть:
– А я и даве гляжу, что-то словно знакомое в лице, будто видал где-то! Изменился ты, возмужал! На улице-то навряд бы тебя и признал!
Не признал бы, конечно, и не видел в обветренных огрубелых чертах лица высокого молодого мужика с долгими волосами, небрежно заплетенными в косицу, ничего знакомого и не думал ни о чем таком еще минуту назад – судьба свела!
Они стояли перед греком обнявшись, а он взирал на них с высоты роста своего, сам дивясь. Все, рассказываемое прежде Васькой, казалось легендою, а тут, гляди-ко, родич! Все же настоял изограф, чтобы кончили живопись этого дня, и Иван, решив не разлучаться с двоюродным братом, только сбегал к старшому, изъяснил дело, получил ослабу на один день (все одно, пока подтягивались останние рати, ратным приходило ждать да бездельничать!) и, радостный, воротился в церкву, где греческий мастер решительными мазками доканчивал дневной свой урок, выписывая узорные каменные хоромы, напоминавшие цареградские виллы и дворцы его далекой родины.
Вечером все трое пошли вместе. Грек наказал стряпухе достать береженый балык и корчагу пива, распорядил ужином. Слушал рассказы и разговоры братьев, кивал. Решившись, хоть и жаль было, высказал:
– Ну раз так, даю тебе вольную, Василий! Иди в поход, а там и на родину воротишь! Рад поди?
Васька был рад и не рад. До жути, до слез стало жалко расставаться с греком. Только тем и успокоил себя, что узрит его не один еще раз! Он опустил голову на стол и расплакался. Грек Феофан положил на кудрявую лихую голову свою тяжелую руку, взъерошил волосы, успокаивая. Сколь часто полоняники приукрашивают свое прошлое! По грехам думал и про этого: привирает! Ан, все оказалось правдою!
– Будешь нарочит муж, Василий! – приговаривал Феофан. – Боярин будешь! Когда-то придешь ко мне заказывать икону доброго письма!
Васька лишь молча, схватив обеими руками, жадно облобызал чуткую руку мастера – словами не сказывалось. И грек понял, привлек его к себе, посидели молча, пока опомнившемуся Василию стало наконец неудобно: что он, как малое дитя…
Потом сидели до глубокой ночи, пили пиво, сказывали каждый о своем, слушали грека:
– Вы идете на войну счастливые! Мыслите, все можно решить оружием!
Меж тем оружие не решает ничего. Только дух! Токмо тот огнь, что в человеке, божественный огонь подвигает на деяния!
– Пото у тя лики – словно огнем сияют? – Только теперь начал Василий понимать, почто святые Феофана как бы охвачены огнем, пробивающимся изнутри, и, приученный мастером, вопросил, живописуя руками:
– Пото?
Огонь?
И Феофан Грек улыбнулся, по-доброму кивая. Ученик, хотя и теряемый им, наконец-то понял, постиг главное!
– Узрел?! – Грек глянул опять строго. – Помысли о сем! В каждом – свой огонь! Ко всякому деланию потребна страсть переже всего. Умным словом – энергия! То, о чем рек божественный Палама! Сие есть орудья Бога, коими он творит мир! – Изограф даже палец вздел, указуя.
– Ето у святых али… – уточнял Иван.
– У всех! – отверг изограф. – Ремесленник всякий, сотворяющий вещь добрую, пахарь, усердно тружающий в поле, гость, мореплаватель, воин, и паче всех – святой! Пото и пишут сияние, ибо сие – видимый огнь, свет Фаворский, исходящий на нь!
Но Иван еще пытается возражать:
– Без ратей-то как же! Единым духом тех же татар, к слову, не одолеть!
– И в ратном деле тот токмо и победоносен, в коем энергия Божества! – не уступает, встряхивая гривой, изограф. – Рати бегут или одолевают, и не всегда числом или оружием, а Божьим попущением! Зри! Разогни и чти деяния римлян и греков! А потом франки, галлы, вандалы, коих была горсть, громят тех же римлян… Почто? Дух! Умер дух, и плоть стала бессильна! Святые отцы сражались не оружием, но духовно и силою слова побеждали тьмы и тьмы!
– Почто ж теперь Византию теснят турки?
– Когда угасает энергия, то с нею кончается все: мудрость, сила, власть, и царства на ниче ся обратят… Как мы, как наш священный город…
– произнес грек тихо, потупя взор. Но юные московиты не узрели смущения изографа, целиком захваченные новою для них мыслью:
– И, значит, мы, то есть Москва…
– Да, да! – подхватил грек. – Увы! Мы стары, вы молоды, и у вас грядущее!
– Пото и ты, отче, здесь? – вопросил Василий учителя.
– Пото, сынок! – сказал сурово и скорбно Феофан, впервые так называя прежнего холопа своего.