— Тяжело говорить с Никаноровым. Мыслит он не стереотипно. Однако философ ваш поступает, как и все. Уже заплатил в кассу завода за бензин. За то, что своего отца отвез в деревню на служебной машине.

— Это хорошо, это — признание вины! — радостно воскликнул Кудрин. — Я на него не обижаюсь. Но не могу забыть, как он со мной за брак. Ведь сразу — без выговора, без замечания — и в мастера. А я могу и не мастером еще поработать. Рано он списал меня. Мы еще себя покажем. Хотя дал он мне, если честно, самый задрипанный участок. И тоже с целью: а вдруг не вытяну? Тогда, факт, и мастером не работать. А я, видимо, к его сожалению, тяну. И назло ему не уйду с завода, хотя приглашение есть. Мне хочется участок вытащить. И сделаю. Пусть знает, мы не у Никанорова работаем, а на государственном предприятии. Тоже мне новатор выискался.

— Странно, — подал голос Фанфаронов, — куда же он жену-то дел? И не поймешь: то ли выгнал, то ли сама ушла. Хотя ничего странного нет. Это трагедия человека. Разве не может больная жена оставить здорового мужа? Из высших побуждений?

— Может, конечно, может, — согласился Северков. — Но все-таки диковато: больная — и уходит. Как жить ей? Кому она, больная развалина, нужна? Кстати, где она сейчас? Что делает? Жива ли?

— Этого никто не знает. — Угрюмов резко поднялся. — Даже органы внутренних дел. Хотя поиск ее ведут давно. Пойду полежу на полке. С вашими разговорами совсем замерзать стал.

За Угрюмовым поднялись остальные. И лишь Фанфаронов остался. Его волновала не только беседа с Угрюмовым, хотя многое из услышанного было и для него новостью, — расстроен Фанфаронов был тем, что двоюродный брат, с которым он когда-то очень близко дружил, теперь почти в безнадежном состоянии лежал в областной больнице. У него с новой силой вспыхнула болезнь: хроническая пневмония, мучившая его всю жизнь. Когда-то, еще в детстве, оставленный без присмотра, Лаврентий, так звали брата, залез на спор, в пруд. Сначала по колено, потом, сорвавшись в имевшуюся на дне выбоину, плюхнулся по самую шейку. Дело было осенью. И когда он пришел домой, продрогший, по макушку мокрый, то все перепугались, а особенно бабушка. Она вымыла его горячей водой, напоила чаем с малиновым вареньем, прочитала молитву и уложила спать. Потом, когда он проснулся, у него поднялась температура и не спадала несколько дней. И тогда Лаврентия отвезли в больницу. Оказалось, что он так крепко застудил легкие, что врачи ничего уже сделать не могли. Пролежав в больнице около трех месяцев, он вышел из нее маленьким инвалидом: через каждые три-пять минут он задыхался в кашле. И это осталось у него на всю жизнь. Врачи поговаривали тогда, что, дескать, Лаврентий долго не протянет. Однако отменное питание, забота всей семьи, а главное — жажда жизни брали свое. Организм боролся, и Лаврентий рос. С золотой медалью закончил школу, потом институт и тоже получил диплом с отличием. Стал работать инженером. Вскоре женился. Родился сын — вполне нормальный. И тут Лаврентию пришлось уйти на инвалидность. Шли годы. Сына взяли в армию, а его самого, уже в который раз, прижало так крепко, что участковый врач даже в больницу не хотел давать направление: считал, бесполезно. Лаврентий и в самом деле был очень плох. Когда Фанфаронов пришел навестить его, он испугался: перед ним, вроде, был не его брат Лаврентий, а еле подающий признаки жизни скелет, обтянутый кожей. Фанфаронов даже пошатнулся от неожиданности. Лаврентий заметил это и пояснил, слабо, с передышкой между словами:

— Я… похудел… на двадцать… семь… килограм… мов.

Фанфаронов использовал все свои связи, и брата, можно сказать, вытащили из могилы. И вот теперь новый приступ болезни. Еще более сильный, чем в прошлый раз. Жена Лаврентия то и дело вызывает врачей на дом, а в больницу его не принимают, по-прежнему считая напрасной тратой времени. И положение обостряется с каждым днем: уколы, таблетки организму уже противопоказаны. Лаврентий был в таком тяжелом состоянии, что уже не вставал с постели. Врачи откровенно признавались, что дни его сочтены.

Он сам понимал это и, задыхаясь в кашле, шептал: «Жаль, поздновато… квартиру… получили… Хорошая… квартира… Так бы… хотелось… пожить… в ней». И после этих его слов жена прибежала к Фанфаронову. И Кузьма Васильевич, как и в случае с сыном Осипова, вспомнил своего старинного друга, сына академика Тузова, с которым когда-то учился в школе. И подумал, что врачи — это, и в самом деле, особые люди, и к ним мы обращаемся не в лучшие дни нашей жизни. Фанфаронов на своей «Волге» съездил к нему — и Лаврентия положили в областную больницу, одну из лучших в Союзе, где он еще никогда не лечился. И вот теперь, уже в этой больнице врачи подтвердили: дни Лаврентия на исходе. Испробовали и использовали все, что можно. Даже подняли его на ноги, однако сказывался возраст: организм устал бороться. «Придется опять идти к Тузову. Надо же что-то делать, предпринимать, — в глубоком расстройстве думал Фанфаронов. — А мы тут ругаемся. Строим козни друг другу. Зачем? Что такого, из ряда вон плохого сделал мне Никаноров? Ну, объявил выговор, у самого их тоже немало. Может, я и в самом деле для корпуса устарел? Зачем я приехал на эту дурацкую рыбалку? И рыбу-то не ловили».

Фанфаронов, как никто из его друзей, ценил силу и талант Никанорова. Завидовал ему тайно. И боялся его как руководителя, хотя и не признавался в этом ни себе, ни друзьям. Он понимал, что партийное собрание, выступление на нем Осипова — лишь прелюдия. Самое страшное, что его ожидало, было еще впереди. И ожидать долго ему не пришлось. Никаноров перед подписанием приказа об упразднении корпуса пригласил Фанфаронова к себе.

Кузьма Васильевич шел и мысленно представлял, в каком русле будет происходить их разговор. Готовился, подыскивал аргументы. Но все полетело прахом. Разговор начался совершенно не так, как предполагал.

В приемной директора Фанфаронов поздоровался с Леной, молодой секретаршей, одинокой женщиной, работавшей еще в бытность Ястребова, расспросил ее о дочери, которую, кстати, как и сына наладчика Осипова, помогал устраивать в клинику Тузова, потом глубоко вздохнул и, повернув ключ в двери, вошел в кабинет.

Никаноров был один. Поздоровались, не подавая друг другу руки. Не то что в бытность Ястребова, который всегда выходил из-за стола и крепко жал руку. Все в прошлом. Вместо руки — холодно брошенное слово: «Здравствуйте». Слово хорошее из одиннадцати букв. Но оно не сблизило, а встало стеной. И это моментально взлихорадило Фанфаронова, заставило напрячься.

Никаноров, зная характер начальника корпуса, сразу начал с неожиданного вступления:

— Кузьма Васильевич, вы — патриот корпуса, патриот завода. Всю жизнь отдали ему. У вас и ордена за доблестный труд, за добросовестный. Я повторяю: за добросовестный. Однако у вас нет выговора за любовь к заводу.

— Не понимаю, о чем вы? — Фанфаронов остолбенел и почувствовал, как дрогнуло, зачастило его сердце.

— Поймете. Сейчас поймете. Вы опять не выполнили мое указание: сорвали поставки стремянок автозаводу. Вы повторяетесь. Это уже было еще в бытность мою главным инженером. Я хотел тогда наказать вас, но меня не поддержал один человек. Сейчас мне не грозит это. За невыполнение приказа директора объявляю вам выговор.

— Но позвольте, за что? Это несправедливо. Обстановка сложилась такая, что мне некого было поставить на стремянки. Мы же на ВДНХ другую линию готовим. Снять оттуда людей? Этого в практике не бывало. Я не мог.

— Почему вы не могли?

— Ведь честь завода все-таки. Всегда так старались. До последнего бились.

— И напрасно. Зачем нам такая честь? Это показуха. «Честь завода». Честь завода в том, если он выполняет план. Стабильно обеспечивает потребителей продукцией. Вы не об этом думали. Проявляли ненужную солидарность. Такая солидарность, когда она в ущерб заводу, уже не солидарность, а коалиция.

— Позвольте, Тимофей Александрович, вы что, пригласили меня, чтоб счеты свести? Вот не думал. Вы же человек серьезный. А позволяете себе не знаю что! — Фанфаронов все понимал, но не хотел сразу вот так, один на один, признаться в старом и новом грехе. А они были.

— Кузьма Васильевич, вы знаете мое отношение к вам. И не скрываю — говорил и говорю: корпусом руководить вы устарели.

— В каком смысле?

— В прямом и переносном. Устарели и пережили себя и сами корпуса. И мы их ликвидируем. Предлагаю вам принять метизный цех. Поэтому хорошенько подумайте, согласны вы с моими предложениями или нет. А приказ об упразднении корпусов будет. Я уже договорился с министром. Завтра уезжаю на коллегию. А пока предлагаю уйти в отпуск. Вам пора отдохнуть. Год кончается, а вы еще не воспользовались отпуском.

— Хорошо, я не возражаю против метизного цеха и насчет отпуска, — согласился Фанфаронов, напряженно думая, куда же клонит Никаноров.

— А почему партком обходите? — прекрасно понимая, что речь идет о предложении Осипова: ликвидировать ненужные, лишние звенья — корпуса, — не сдавался Фанфаронов. — Не очень ли вы торопитесь?

— Дело не в этом.

— В чем же?

— Если не понимаете, объясню. Кто был Бурапов? Бурапов — бывший ваш заместитель. И в партком рекомендовали вы его. А в благодарность за это все последнее время он поддерживал вас. Правы вы или не правы, а поддерживал.

Фанфаронов понимал, что Никаноров попал в точку, но сдаваться ему не хотелось.

— Однако игнорировать партийный орган, когда там не Бурапов, вам не к лицу. — А про себя подумал: «Об этом разговоре надо сказать Бурапову. Может, по старой памяти он и райком партии — Каранатова — поставит в известность? Придется». — И вслух подтвердил свое намерение: — Я вынужден так поступить. Думаю, там меня поймут, если не хотите сделать этого вы. Мне вспоминается одна, на мой взгляд, интересная фраза, сказанная Сурковым: «Никогда не любуйтесь на свой пуп, как бы он живописен ни был».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: