Если хватит у него сил.
Но я против возвращения покойников. Считаю, что они находятся уже не в нашем ведении, а в ведении Бога и всяких небесных сил. Я против возвращения праха Бунина. Могила на кладбище Сент-Женевьев-де Буа в порядке. Другое дело, что Бунинский комитет и мы вместе с издателями должны навсегда откупить на этом кладбище землю. Не надо трогать покойников, не надо! Мы пошумим на новой могиле, поснимаем на пленку толпы плачущих и страждущих, поиграем музыку Вагнера или Бетховена, а через года два-три над классиком будет расти крапива. Это же не модная могила Высоцкого с распродажей фотографий. Зарастала же могила Сурикова бурьяном, да и другие могилы великих русских людей зарастали. Солженицын нам всем доказал, что может вполне самостоятельно мыслить, жить, работать и распоряжаться собою. Так что не нам соваться со своим уставом в чужую жизнь, к чему мы привыкли очень.
— Возвращение книг Солженицына — наглядный пример развития перестройки. Еще в прошлом году такое трудно было бы предположить.
— Что прошлый год! Уже в этом году я разговаривал с человеком, в чьей компетенции было — печатать, не печатать. Он сказал: «„В круге первом“ будут печатать, будут печатать „Раковый корпус“. А „ГУЛАГ“ — нет. Это антисоветская книга».
Считаю, что перемены в перестройке больше всего произошли в сфере гласности. Переложили Евангелие. Издают Библию. Все это очень хорошо. Но духовное должно подкрепляться материальным. А кое-кто гласность пустил в обратный ход. Уже раздражает она людей. Потому что гласность — глас — уже до неба достала, а на земле-то дела неважные.
Боюсь не того, что с черносотенцами свяжется Солженицын, когда домой вернется. Он сам по себе уже солидная организация. И денежная, и нравственная. Боюсь, он ужаснется, когда увидит, в каком мы состоянии находимся. До какого дошли маразма в отношении к детям, инвалидам, матерям, пенсионерам. Каких бы он ни был семи пядей во лбу, все равно не представляет, что у нас произошло.
— В те годы в материальном плане было получше.
— Лучше-то лучше, но за счет чего? Во времена Сталина было лучше чуть-чуть в городе. Я жил в городе Чусовом на Урале. В нем продукты то исчезали совсем ненадолго, то появлялись. В областном городе — Перми было получше, а вот в чусовских магазинах чаще копченая селедка да лук китайский продавался.
57 процентов крестьян кормили 43 процента горожан. И считалось хорошо. Но на каком уровне жила сама деревня- кормилица? Вот она и опустела. Вымерла. Разбежалось-то молодое поколение. А старое вымерло. От голода, от надсады.
И вот что хотел бы я заметить — у черта на куличках, в американском штате Вермонт, Солженицын все равно остается сыном нашей земли. Тогда как многие из здесь, в нашем Отечестве живущих, давно уже как бы пребывают в другой стране. Духовно отделились от народа, презирать его начали.
— Я все ждал момента, Виктор Петрович, чтобы вернуться к «Одному дню Ивана Денисовича». Огромное значение этой маленькой повести, особенно это видно в наши дни, не только в. открытии лагерной темы. Теперь на тему лагерей издано уже много. Есть поговорка «Паны дерутся, а у холопов чубы трещат». Сейчас в литературе, публицистике больше внимания уделяется страданию как раз этих «панов», проигравших Сталину в борьбе за власть, страданию их детей, близких. Их-то и реабилитируют в первую очередь. Вы еще только пытаетесь добиться реабилитации отца, деда, земляков, а на многострадальной земле Магадана поспешили открыть памятник одному из основателей «ГУЛАГа», первому директору печально знаменитого Дальстроя, где добывали колымское золото, Берзину, монтировавшему сталинскую мясорубку, а впоследствии, по логике вещей, также угодившему в нее вслед за своими многочисленными жертвами.
— А что же холопы? Простой народ? Его уже считают чуть ли не единственным виновником страданий панов, развязавших кровавую бойню. Вот и наш шумный и модный поэт называет народ «ленивыми заморскими медведями», за то, что тот молчал в ту пору. Хотя сам-то шустрый поэт в сталинское время отнюдь не молчал, а воспевал.
Солженицын в повести показал страдания простого человека, который в нравственном отношении чище, чем вожди, многие руководители и деятели культуры той поры, которых ныне представляют жертвами и героями-страдальцами.
Кто только русский народ в чем не обвинял! Сейчас начинают даже порицать за то, что и воевали, терпя все, что другие не стали бы терпеть. А что стали бы мы тогда делать, если б не терпели, не подчинялись? Бегали бы по фронту с лозунгами, искали способы заключения мира с Гитлером, отдали бы навсегда половину страны? Терпели, как могли. Во вшах, полураздетые, полуголодные. Медленно, с потерями, но шли вперед. И доставили возможность жить Европе в довольстве, голосовать и голосить всем, кто чего захочет на нашей земле.
Как Иван Африканович в «Привычном деле», так и Иван Денисович — фигуры самые страдательные в России.
Совестливые художники, как их называют, или просто хорошие писатели первым делом озабочены судьбой обыкновенного человека. Того, что и составляет сущность нации, кормит нас. А то у нас часто получается, что те, кто едят, они этого крестьянина ставят на одну доску с палачами.
— Чтобы самим остаться чистенькими, оправдать свое лакейство.
— Солженицын написал простого русского человека с достоинством. Можно его на колени поставить, как Ивана Денисовича, но унизить трудно. А унижая простой народ, любая система унижает прежде всего себя.
Иван Денисович и есть истинно русский человек. Как станционный смотритель Пушкина, Максим Максимыч в «Герое нашего времени», мужики и бабы из «Записок охотника» Тургенева, толстовские крестьяне, бедные люди Достоевского, подвижники духа Лескова.
В конце концов, наши Ромео и Джульетта, «старосветские помещики» были тоже очень простые люди, жили «по вере» и нравственным началам в душе и любили до гроба друг друга, и не хуже аристократов у них это получалось.
Ни один настоящий русский художник не унизил крестьян. Конфетку делали из него иногда, куличик, елочку нарядную — дело другое. Но с почтением к ним относились даже бояре и дворяне. Понимали, кто их кормит, содержит. Вся великая русская литература этим пронизана И дано это лишь истинному художнику — в наши дни, прежде всего, Солженицину.
1993
Пусть у каждого голова болит о своем
В Овсянку к Астафьеву еду не впервые. Но, как всегда, волнуюсь: о чем на сей раз поведает Виктор Петрович, какие новые истины обрушит, да и просто — как живется-работается ему в наше смутное время, с его, астафьевской, привычкой не лукавить, не пресмыкаться, с его колючим характером?
Разговор начался, естественно, с Солженицына: в первое же утро своего пребывания в Красноярске Александр Исаевич поехал в Овсянку к Астафьеву.
— Не заметил, как мы проговорили часа три, один на один, рассказывает Виктор Петрович. — Солженицын, в отличие от меня, умеет ценить себя и свое время, поэтому жестко отметает праздную и любопытствующую публику. Интересно, что уже минут через десять я чувствовал себя свободно в общении с гостем, помня, конечно, и о его возрасте, и о более сложном жизненном опыте. Несомненно, Александр Исаевич Солженицын — личность выдающаяся, а в жизни и общении — просто компанейский человек. Я поинтересовался у Александра Исаевича «насчет рюмахи», и он без жеманства объявил; «За обедом одну еще приемлю, а сейчас, извините: впереди рабочий день».
— А ребята, — спрашиваю, — парни-то как?
— Ну как? Они же у меня русские парни-то, и все русское им не чуждо.
Под конец встречи произошла любопытная сценка. Александр Исаевич пообещал прислать мне литературный словарь (там что-то и из моих книг выписано), и я подал ему модную сейчас визитку, которые мне отпечатали перед прошлогодней поездкой за границу, А мне нужно было — так договорились с ним — послать в его «мемуарную библиотеку» часть рукописей-воспоминаний фронтовиков, скопившихся у меня в архиве. И Солженицын записал свой адрес на листке бумаги — никаких визиток у него нет и, думаю не бывало. Более того, я сделал вывод, что он как русский человек и писатель «там», в так называемом свободном мире, сохранился лучше в смысле прочности характера, физического и духовного здоровья, куда как крепче и прочнее стоит на земле, чувствует себя и время острее и яснее, чем мы — сыны соцреализма.