Когда закон был оглашен, все противники Ликурга собрались на главной площади города, поджидая его выхода. (Солнце стояло прямо над головой. Каменные трехэтажные правительственные здания с массивными гладкими колоннами и рядами мраморных ступеней отражали солнечный жар внутрь площади, как стены большой печи. В небе над головой кружили ястребы, словно плавали на гребнях волн палящих лучей. По краям толпы, наблюдая, стояли илоты, нагруженные, как животные, и ждали, закрыв глаза, стреноженные ослы.) Когда появился Ликург, как всегда угрюмый и мрачный, точно вулкан, они, готовя ему ловушку, встретили его, не выказывая враждебности. Он пошел к ним, и, когда подошел так близко, что ему было уже не отступить, они бросились на него, швыряя камни и палки, которые до этого прятали за спиной. Это был священный миг, я был там, я тому свидетель! Какое-то мгновение Ликург оставался на месте, словно человек, который не может решить, стоит ли беспокоиться о спасении собственной жизни, и кровавые отметины появились у него на лбу, на неприкрытых плечах, на ногах. Затем он рассмеялся — коротко рассерженно фыркнул, как будто мельком узрел всю бессмысленность жизни, — повернулся, выбросив руки перед собой, и побежал. Его рот был широко разинут, черные волосы развевались, ступни шлепали по мостовой, словно он корчил из себя шута. Однако он обогнал толпу, или, точнее, обогнал всех, кроме одного — юноши по имени Алкандр. Алкандр наступал Ликургу на пятки, и, когда Ликург обернулся, чтобы взглянуть, кто же это там так близко, юноша взмахнул палкой, и левый глаз Ликурга вылетел из глазницы, как виноградина. Ликург споткнулся. Когда он выпрямился, держась обеими руками за пустую глазницу, черная кровь текла у него между пальцами, пузырясь, как кипящее масло. Алкандр замер, очевидно ужаснувшись содеянному, и толпа позади него тоже остановилась. Единственным оставшимся глазом Ликург посмотрел на юношу.

— Пойдем со мной, — сказал он.

Алкандр попятился, оглядываясь на толпу. Он выглядел как человек, который неожиданно вспомнил, что пропустил обед.

— Пойдем со мной, — повторил Ликург.

Юноша повиновался, глядя в землю, и Ликург привел его к себе в дом. Он сделал Алкандра своим личным слугой и телохранителем, и через несколько недель Алкандр почитал Ликурга, как бога.

Никто не смеялся.

Я сделал паузу, готовый к вопросам и пояснениям. Верхогляд спал.

А, ладно, ладно. Я рассказываю это ради себя, а не ради него. Когда он спит сидя на стуле, тощие ноги широко раскинуты, руки свисают по краям стола, ступни торчат с противоположной стороны (квадратным подбородком он опирается о стол, балансируя, как танцор на цыпочках), мой разум, предоставленный самому себе, проваливается в прошлое, как камень, падающий с высоты на землю, к воспоминаниям о моей прекрасной Туке, о моей прекрасной Ионе. Я — человек, который скован чарами богинь. Вы тоже стали бы подмигивать, щуриться, пускать ветры, читать стихи. Я ослеплен и оглушен святостью, благодатью; они лишили меня дара речи, словно мальчишки, вырвавшие язык вороне. Но по мне этого почти не видно. Слабое утешение. Еще менее это было заметно в те блаженные дни на моей луковой грядке, во времена, когда я подглядывал через окна и у меня был кувшин. Еще и сейчас я нахожу себе развлечения: моя чудная погода, мое преподавание, мои нежные воспоминания о безумных беседах с царями.

Надо разбудить Верхогляда и объяснить ему, что МИР — ЭТО СМОРЩЕННАЯ ВЫСОХШАЯ ТЫКВА.

Скажу ему завтра. Пусть отдохнет.

5

Агатон

Днем я наслаждаюсь великолепным пейзажем. Он, как и все пейзажи, имеет свои недостатки — в основном оттого, что я созерцаю его через низкую критскую дверь, которая чаще всего настежь открыта всем стихиям, вернее, открыта, если не обращать внимания на девятнадцать толстых железных прутьев, вставленных в железную раму, так что северный ветер доходит до меня не таким, каким его насылает Зевс, а нарезанным ломтиками. Снег заметает пол вокруг стола, потом тает и превращается в жидкую грязь у меня под ногами. Наша камера пустовала много лет — потому-то в ней и нет нормальной двери, однако сейчас тюрьма набита битком благодаря активности заговорщиков, беспорядкам в Мессене, чуме в морских портах и повсеместному распространению духа ненависти и разрушения. Несомненно, они решили, что я, будучи философом и вестником Аполлона, отнесусь к холоду с безразличием. Как бы то ни было, приходится терпеть. По ночам я укрываюсь драными одеялами и сплю, скорчившись в углу справа от двери, вытянув ноги поближе к очагу, но и там меня рикошетом настигает ветер, превратившийся в промозглый сквозняк, полный нездоровых запахов моей плоти. Иногда, к сожалению не всегда, стражник на ночь загораживает для меня дверь — отнюдь не по доброте душевной, а в результате моей хитрости. Попав сюда две недели и три дня назад, я каждый вечер усаживался возле двери и чертил костылем знаки на грязном полу или снежных наносах, делая вид, что определяю расположение звезд. Тюремщик тупо таращился на меня, как бы спрашивая, какую гадость я затеваю, и я, как истый афинянин, разводил в отчаянии руками, закатывал глаза и бормотал: «Скоро это случится, добрый человек, очень скоро! Посмотри! Арес восходит{19}!» Однако я не говорил, что именно вскоре должно произойти, а только хихикал, будто не сомневался, что положение Спарты безнадежно. Тюремщика это бесило. Спартанцы не верят в знание, а их мудрецы с презрением относятся к мнению илотов (распространению которого я всячески способствовал, когда был на свободе, — отчасти из вредности, отчасти по убеждению) о том, что землетрясения в ближайшее время разрушат эту богомерзкую страну. Тюремщик нервничал все больше. Поэтому теперь всякий раз, когда он уверен, что не будет проверки, он заставляет дверь широкими досками, чтобы лишить меня возможности следить за звездами. Я отношусь к этому философски и говорю ему: «Друг мой тюремщик, у человека в моем возрасте нет времени на препирательства. Да благословит тебя Аполлон! Я, как тебе известно, его Провидец. Он делает все, что я ему говорю. Стоит мне щелкнуть пальцами, и он прыгает».

И все-таки, несмотря на недостатки, пейзаж производит впечатление. С высоты небольшого холма я смотрю на зеркальную серебристо-голубую гладь прекрасной реки Эврот, чьи берега практически безлюдны в это время года (изредка в воде плещутся несколько молодых идиотов, чтобы, как обычно, доказать свою удаль или, может быть, смыть грязь). На западе за рекой высится гора Тайгет; вершина ее покрыта снегом, а на склонах лепятся илотские хижины, над которыми к орлиным гнездам поднимаются струйки дыма. С востока долина ограничена сверкающими утесами — там находится святилище Менелая, за ними голубеют отроги горы Парной. Только спартанцы могли оставить такой пейзаж простым узникам, а свои лучшие дома возводить там, где цивилизованные люди устроили бы сточные канавы. Дело здесь, как мне кажется, не в том, что спартанцы невосприимчивы к красотам природы, и не в том, что они так уж глупы и не понимают, что красивый пейзаж поднимает дух обреченного человека. Все дело в их твердокаменной уверенности в собственном превосходстве: даже любовь к красоте они считают ниже своего достоинства («Свиньи и те обладают эстетическим чутьем», — утверждает Ликург), и они не опускаются до мелочного садизма, не давая узнику возможности любоваться живописным пейзажем. Я, как всегда, не могу придумать, чем им отплатить. «Какая красота!» — восклицаю я, заламывая руки и хватаясь за грудь, как человек, который вот-вот упадет в обморок. И падаю без чувств. Тюремщик приникает к дверной решетке и хмурится (одним глазом я наблюдаю за ним), потом уходит.

Я прихожу к выводу, что он, в сущности, безобидный пес, ничуть не страшнее, чем, скажем, Верхогляд. Он свиреп и опасен, и, как нетрудно догадаться по движениям его бровей и губ, заигрывать с ним не стоит. Он, однако, принадлежит к старому поколению. И хотя внешне выглядит как человек средних лет, волосы у него цвета сока молочая. Я бы не стал заигрывать с новым поколением, воспитанным Ликургом.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: