Я не могу сказать, каким образом тень этого ученого доктора помогла дядюшке в его роковых поисках железной руки, но она, безусловно, сыграла свою роль.

За ту неделю, что прошла с памятного вечера, дядюшка Квансюис переоборудовал часть подвальной кухни в лабораторию. Туда допускался только господин Финхаер да я, но моего присутствия в этом таинственном месте они скорее всего просто не замечали.

По правде сказать, я старался быть полезным и с усердием раздувал с помощью маленького кузнечного меха голубое пламя в печи.

В этом приюте тайных наук было холодно, а из толстых стеклянных колб поднимались отвратительные запахи; но лицо моего дядюшки все время оставалось серьезным, а толстые щеки господина Финхаера, несмотря на низкую температуру, блестели от пота. Однажды, когда уже пробило четыре часа, а вонь, исходившая из одной колбы, стала особенно отвратительной, дядюшка поднял голову, освещенную странным зеленым светом, и взглянул на потолок.

Господин Финхаер испуганно закричал:

— Смотрите!.. Ох! Смотрите же!

Мне было плохо видно, ибо я сидел против света, рядом с мехом, но мне показалось, что зеленый туман стал обретать какую-то явственную форму.

— Паук… Да нет же, краб бежит по потолку! — с ужасом закричал я.

— Замолчи, негодник! — рявкнул дядюшка Квансюис.

Существо быстро потеряло свои очертания, только и осталось, что струйка дыма под потолком, но я видел, как по лицам дядюшки и господина Финхаера струились крупные капли пота.

— Я же вам говорил, Финхаер… тексты древних мудрецов никогда не лгут!

— Она исчезла, — пробормотал Финхаер.

— Это была только ее тень, но теперь-то я знаю…

Он не сказал, что именно он знает, а господин Финхаер не задал ни единого вопроса.

На следующий день лаборатория была замкнута на ключ, а я получил в подарок мех. Этот дар большого удовольствия мне не доставил, и я тут же продал его за восемь су лудильщику.

Дядюшка Квансюис очень любил меня; он ценил и даже, наверное, переоценивал значение тех мелких услуг, которые я ему оказывал.

Ему было трудно ходить — у него болела левая нога, и много позже я узнал, что он страдал плоскостопием, — потому мне приходилось сопровождать его во время редких и коротких прогулок. Он всей своей тяжестью опирался на мое плечо, а переходя улицы и площади, не отрывал взгляда от земли, словно слепой, бредущий за поводырем. Во время прогулок он рассуждал на разные ученые и полезные темы, но я, к сожалению, забыл, о чем он говорил.

Некоторое время спустя после закрытия лаборатории и продажи меха он попросил меня пойти с ним в город. Я согласился с удовольствием, ибо эта прогулка освобождала меня от школы на целых полдня; к тому же просьба дядюшки Квансюиса была приказом для моих родителей, которые только и жили надеждой на будущее наследство.

В тот день наш древний и суровый город закутался в туман; моросил мелкий дождь, и капли его, словно мышиные коготки, стучали по зеленому полотнищу громадного зонта, который я держал над нашими головами.

Мы шли по мрачным улицам вдоль прачечных, перешагивая через ручьи, вздувшиеся от мыльной мутной воды.

— Подумать только, — шептал мой дядюшка, — ведь эти мостовые, от которых у нас болят ноги, звенели под копытами лошадей Карла V я его верного Геца фон Берлихингена! Башни уже давно обратились в прах и пепел, а плиты мостовых остались. Запомни этот урок, мой мальчик, и знай: все, что близко к земле, живет долго, а то, что устремляется в небеса, обречено на гибель и забвение.

Недалеко от Граувпорте он остановился, чтобы передохнуть, и принялся внимательно рассматривать облезлые фасады домов.

— А где дом сестер Шутс? — спросил он у разносчика хлеба.

Тот перестал насвистывать веселую джигу — единственное утешение в его скучной работе.

— Вон тот дом с тремя гнусными мордами над дверью. Но те, что живут в доме, еще гнусней.

После нашего звонка дверь приоткрылась, и в щель высунулся красный нос.

— Я желаю поговорить с сестрами Шутс, — произнес мой дядюшка, вежливо приподняв шляпу.

— Со всеми тремя? — полюбопытствовал красный нос.

— Конечно.

Нас впустили в широкую, как улица, и темную, словно кузница, прихожую, в которой тотчас возникли три мрачные тени.

— Если вы продаете что-нибудь… — прогнусавили хором три голоса.

— Напротив, я хочу купить кое-что принадлежавшее славному, но, увы, давно почившему конюшему Шутсу, — добродушно сказал мои дядюшка.

Три грязных совиных головы вынырнули из мрака.

— Ну что ж, можно потолковать, — вновь заговорили они хором, — хотя мы и не расположены продавать что бы там ни было.

Я стоял у двери, борясь с тошнотой, ибо весь коридор провонял прогорклым салом и луком, и не расслышал слов, которые дядюшка произнес тихо и скороговоркой.

— Входите, — произнесли сестры хором, — а молодой человек пускай подождет в гостиной.

Я провел долгий час в крохотной комнатушке с высоченным сводчатым окном, стекла которого представляли собой какой-то варварский почерневший витраж. В комнате стояли тростниковое кресло, прялка из темного дерева да красная от ржавчины печка.

За это время я раздавил семь тараканов, цепочкой шествовавших по голубым плиткам пола, но так и не смог достать тех, что ползали вокруг треснувшего зеркала, которое поблескивало в полумраке, словно гнилая болотная вода.

Когда дядюшка Квансюис вернулся, его лицо было красным, будто он долго просидел около раскаленной кухонной печи; три черных тени с совиными головами шли следом и визгливо благодарили его.

Очутившись на улице, дядюшка обернулся к фасаду с тремя масками, и его лицо стало злым и презрительным.

— Ведьмы!.. Дьявольские отродья, — проворчал он.

Он протянул мне пакет, завернутый в жесткую серую бумагу.

— Неси с осторожностью, малыш, это довольно тяжелая вещь.

Пакет и вправду был очень тяжел, и бечевка всю дорогу резала мне пальцы.

Мой дядюшка проводил меня до дому, ибо, как уверяла Элоди, то был день святого праздника, когда мы обычно ели вафли с маслом и пили шоколад из голубых и розовых кружек.

Против обычая, дядюшка Квансюис был молчалив, он ел неохотно, но в его глазах плясал радостный огонек.

Элоди мазала маслом дымящиеся вафли и поливала их кремом, который застывал, образуя квадратики; вдруг она яростно вскинула голову.

— В доме опять завелись крысы, — проворчала она, — вы слышите, как возятся эти проклятущие обжоры!

Я в ужасе оттолкнул тарелку, услышав вдруг шорох рвущейся бумаги.

— Никак не могу понять, откуда доносится их противная возня, — сказала она, бросая взгляды в сторону кухни.

Шорох доносился с десертного столика, на который обьино складывали ненужные предметы. Но сегодня столик был пуст, на нем не было ничего, кроме пакета из серой бумаги.

Я хотел было заговорить, но заметил, что глаза дядюшки в упор смотрели на меня, — они были красноречивы, и в них можно было прочесть настойчивую мольбу о молчании.

Я промолчал, и Элоди больше ничего не сказала.

Но я знал, что шорох доносился из пакета, и даже видел…

Что-то живое находилось в бумаге, обвязанной бечевкой, и это что-то пыталось освободиться с помощью когтей или зубов.

Начиная с того дня дядюшка и его друзья собирались каждый вечер, меня же стали пускать в свое общество редко. Они часами вели серьезные беседы, словно забыв о радостях жизни.

Но вот настал день святых Элуа и Филарета.

— Филарет получил от бога и природы все, что делает жизнь приятной и нежной, — провозгласил мой дядюшка, — а святого Элуа следует любить за те радости, которые подарил нам славный король Дагобер! И будет несправедливо, если мы не отпразднуем, как положено, это двойное торжество.

Пятеро друзей ели анчоусный паштет, нашпигованных салом фазанов, индейку с трюфелями, майенский окорок в желе и пили вино из многочисленных бутылок, запечатанных воском разных цветов.

Во время десерта, когда были поданы кремы, варенья, марципаны и миндальные пирожные, капитан Коппеянс потребовал пунша.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: