В пространстве вечном: в инее земля

Повисла слепо в воздухе безлунном.

Час утра наставал и приходил —

Но дня не приводил он за собою,

И люди в ужасе беды великой

Забыли страсти прежние…

Жилища их в костры слагались… города пылали,

Чтобы опять могли взглянуть

В лицо друг другу люди.

Зажгли леса…

Скелет скелета пожирал,

Так постепенно истребил всех голод,

Лишь двое уцелело

В некрополе огромном…

И мир был пуст, не возмущались волны,

Моря давно не видели приливов —

Бежала их владычица, луна.

Один лишь гордый град…

Тьма стала Всем…

Долго сидел я, сжимая в руке неоконченное стихотворение, уставившись сквозь него неведомо куда. Что я узрел там — сказать не берусь.

Наконец до меня дошло, что голоса Шелли и его компании давно стихли.

Комната моя выходила на противоположную озеру сторону, так что я все равно не смог бы заметить отплытие. Меня наполнила пустота. Из глубин моего беспорядочного образования всплыло воспоминание, что Шелли утонул во время грозы в каком-то озере. Не в этом ли? Уж не сегодня ли? Как истово я надеялся, что это не так!

Сложив листок со стихотворением, я положил его на стол. Кругом царило безмолвие, нарушаемое лишь скрипучим тиканьем часов. С трудом мне удалось хоть как-то расшевелить себя. В меланхолическом настроении я спустился вниз.

Там у незажженного камина сидела Мэри!

Она притулилась на самом краешке скамьи. Перед нею стояла деревянная колыбелька, из которой она забрала своего дитятю. Она держала ребенка на руках и, распустив шнуровку своей блузы, кормила малыша грудью. Пока он сосал ее миниатюрную грудь, она нежно укачивала его, рассеянно уставившись в дальний угол комнаты.

Увидев меня, она улыбнулась и приложила к губам палец, призывая не шуметь. Она не сделала ни малейшей попытки прикрыть свою трогательно обнаженную грудь. Не очень-то разбираясь в условностях эпохи Регентства, я был одновременно и очарован, и смущен, но она сделала мне знак, чтобы я остался.

Ребенок прямо за едой заснул. Влажный сосок выскользнул у него изо рта.

Она привела в порядок свою одежду и осторожно уложила Уильяма в колыбельку, прежде чем заговорить.

— Теперь, похоже, он будет спать. Бедный крошка, у него колики, но я дала ему каплю опия.

— Я думал, вы уплыли со всеми на шхуне.

— Я осталась, потому что малышке-Уилмышке было не по себе, а ему еще ох как достанется, пока мы будем возвращаться в Англию. А кроме того, я осталась потому, что, насколько я понимаю, вы хотели поговорить со мной.

— Вы очень деликатны.

— Это скорее интуиция, чем деликатность, поскольку что-то подсказывает мне, что вы навестили меня с каким-то необычным умыслом.

— Мэри — если вы позволите мне так вас называть, — да, я и в самом деле преследую некий весьма необычный умысел. Но я знаю, что вы — девушка, наделенная и богатой интуицией, и разумной деликатностью; сказанное вами намного облегчает мою задачу…

Головой я почти не задевал низкие балки потолка, а она едва доставала мне до середины груди. Не знаю, не тогда ли, пока мы стояли в полумраке скромной гостиной, подпал я под ее очарование.

Почти все пожитки в комнате были уже сложены для переезда. На столе виднелись остатки скромного завтрака; я заметил хлеб с чаем да какие-то фрукты. Там, где сидел Шелли, лежал раскрытым какой-то массивный немецкий фолиант, поверх которого примостилась маленькая книжечка в двенадцатую долю листа. В приглушенном свете Мэри казалась бледной. У нее были светлые волосы, и на миг я подумал о другой, недавно встретившейся мне женщине —

Элизабет Лавенца. Но если Элизабет обдавала окружающих холодом, это ни в коей мере не относилось к Мэри. У нее были серые глаза, одухотворенное и — может быть, я это придумал — чуть игривое — с тех пор, как она поймала у себя на груди мой восхищенный взгляд, — выражение лица. В обращении со мной она не проявила и грана той робости, которую выказывала накануне вечером в компании Байрона.

Подчиняясь порыву, я сказал:

— Вы мало говорили во время нашей вчерашней беседы. А ведь я знаю, вам было что сказать.

— Там мне полагалось слушать. И мне хотелось слушать. Шелли был не в ударе, а он всегда так красиво говорит.

— Да. Он большой оптимист, когда речь заходит о будущем.

— Быть может, он стремится произвести такое впечатление.

На нас опустилась тишина. Ребенок спал у ее ног. Казалось, вокруг нас оживает множество неуловимых ощущений. Мне вновь стало слышно, как тикают часы — и как бьется им в такт мое сердце.

— Пойдемте, сядем у окна, — предложила она. — Расскажите же мне то, что вы хотите сказать. Это касается Шелли?.. Нет, это касается нашего вчерашнего разговора. Поверьте, у меня волосы вставали дыбом, когда вы так говорили о будущем. Вы вызвали к жизни в моем воображении легионы еще не рожденных — и зрелище это ужаснуло меня ничуть не меньше, чем пресловутые легионы мертвецов. Хотя, как и Шелли, я не верую, как того требует христианская религия, — кто из разумных людей в наше время на это способен? — я верю в духов. Пока вы меня не просветите — а может быть, и после этого, — я буду видеть в вас своего рода духа.

— Очень удобный взгляд на вещи! Может быть, мне никогда так и не удастся убедить вас, что я не просто дух, ибо вот что я должен вам сказать: для беседы с вами я явился из грядущего через двести лет — посидеть здесь с вами у окна и вот так поговорить!

Я не смог побороть искушение и подбавил в свой тон немного лести. В льющемся из окна мягком зеленом свете, разговаривая с обычным своим серьезным и спокойным видом, Мэри Шелли являла собой прекраснейшую картину.

Быть может, здесь не обошлось без меланхолии, но в ней не было ничего от безумия Шелли, ничего от перепадов настроения Байрона. Казалось, она стоит особняком, очень здравая и при этом необыкновенно юная женщина, и нечто дремавшее у меня в груди проснулось и раскрылось перед ней.

Усмехнувшись, она промолвила:

— Чтобы подтвердить подобные притязания, вы должны иметь соответствующие документы — показывающие, через какой из немыслимых временных пропускных пунктов вы сюда попали!

— Ну, у меня есть и кое-что поубедительнее документов. А из всех документов больше всего меня интересует ваш роман — «Франкенштейн, или Современный Прометей».

— Об этом вам придется рассказать мне подробнее, — спокойно произнесла она, глядя мне в лицо. — Не знаю, как вы узнали о моем рассказе, ибо он так и лежит неоконченным у меня наверху, хотя я начала его еще в мае.

Боюсь, вполне может статься, что я его так никогда и не закончу — тем более что мы должны вернуться в Англию, дабы разложить по полочкам все наши тамошние затруднения.

— Вы его закончите! Конечно же! Мне доподлинно это известно. Ведь я явился из времени, когда ваш роман всеми признан как литературный шедевр и пророческое прозрение, из времени, когда любому образованному человеку имя Франкенштейна знакомо так же, как вам знакомы Гулливер или Робинзон Крузо!

Ее глаза загорелись, а щеки вспыхнули.

— Мой рассказ знаменит?

— Он знаменит, а ваше имя прославлено. Она прижала руку ко лбу.

— Мистер Боденленд, Джо — пойдемте прогуляемся вдоль берега! Мне нужно что-то сделать, чтобы доказать себе, что я не грежу.

Она дрожала. Я взял ее за руку, и мы вышли наружу. Затворив за собой дверь, она прислонилась к ней и взглянула на меня снизу вверх с неосознанно соблазнительным видом.

— Неужели все так и будет, как вы сказали, и эта слава — посмертное существование в чужих жизнях — станет в будущем моим уделом? А Шелли? Я уверена, что его-то слава уж точно непреходяща!

— На славу Шелли никто никогда не покушался, и его имя навечно связано с лордом Байроном. — Заметив, что ей это не особенно-то понравилось, я добавил: — Но и ваша слава под стать славе Шелли. Его считают одним из крупнейших поэтов науки, а вас — первым ее романистом.

— А я успею написать другие романы?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: