— Поеекет вас стужа лютая, растаскают ваши косточки волки, а тебя, черта косматого, сожрут в первый заход; Сгинь ты с моих глаз, хоша и брат, а ненавижу тебя от чиста сердца.
— Вот теперича ты мне ндравишься, правду глаголешь. Молодчина! Утри свои змеючъи слезы и катись от меня, пока не дал по шее. На вот пучок соломы и заткни свою лживую глотку! Поганый рот закрой, сова вылетит!
— Закрою, но буду молить бога денно и нощно, чтобыть тя черти в ад сволокли, там бы на аебе дрова возили, смолой поливали заместо воды студеной, бугай ты распроклятый.
— Спаси тя бог, сестричка. Брысь! Поехали!
— Тронули!
— Но, милаи!
Скрипнули полозья, всхрапнули кони, тронулась лапотная Расеюшка за землей и свободой.
— Простите, Христа ради, ежли что не так! Зло забудьте.
— Не поминайте лихом!
— Прощайте, милаи!
— Мамааааа! Боюсь!
А бабы бились в надрывном плаче, голосов не жалели. Рты в диком оскале, губы наперекос, душа наизнанку. Молчало небо, молчала земля. И враз заиграли дудошники, затренькали балалаечники, растянул свою гармонь Степка. Скрип саней, скрип шагов в неизвестность, в вечность… Прячет от своей суженой глаза парнище. Остается его любовь, остается.
— Уходишь, покидаешь меня, сиротиночку! — плачет Устя — Не уходи! Или возьми с собой!
— Но ить, ить мы не венчаны, да и это самое… Другого полюбишь.
— Точно, не плачьте о нас, других полюбите! — орет Ларион, Сам же жмется сильным плечом к Софке Пятышиной. Грудастая, задастая Софка принимает ласку Лариона. А че, он парень что надо. На губах Лариона злая усмешка, у Софки довольная улыбка девки-победительницы. Ори, ори, соперница, а Ларька, ежли захочу, будет мой.
Андрей чужой. Даже за розги не поклонился, а ведь делала от чиста сердца. Ну и пусть его.
Все меняется: вчера тосковала и убивалась по Андрею, сегодня назло ему будет целоваться с Ларькой. И Софка готова раскрыть объятья хоть сейчас. У Софки губы сочные, змеистые и отравные губы. Да и глаза у обоих горят, что-то ищут. Похоже, споются, приглянутся друг другу. И ничуть не стыдно пытливых глаз провожающих. Наплевать. Ларька не Андрей-слюнтяй, не убежит.
Жизнь продолжается.
Вот и Стешка Силова тож ведет своим монгольским глазом на Романа Жданова, а следом плетется ее вчерашний дружок. Звала — не пошел, чего же теперь! Ловит Ромка жаркий взгляд Стешки, но отводит глаза. Ромка еще не созрел для любви. Созреет, главное — сразу застолбить дружка, а там свое сделает время. Жизнь не терпит промедлений, потому зря отводит глаза Ромка, надо делать все сразу, все вдруг, не то прыгнет зайцем в сторону и новый поворот в судьбе сделает.
Жарит на тулке Степка Воров, между делом чмокает в щеку Секлетинью, остается она, тут же ловит на себе искрометный взгляд Любки Плетеневой. Взгляд, как крученая вода. Все, и Степка застолбенел. Любка тоже своего не упустит. Девка что надо, ко всему смышленая, задиристая и певунья. Губы ее налиты страстью, обжечься можно, глаза огромные, как плошки. Тонет в тех глазах Степан. Скоро забудет свою Секлетинью. Молодости свойственно многое забывать. Лишь старость все помнит.
Провожали до околицы. До того места, где рос дуб-клятвенец. Дуб языческий. Под этим дубом все мысленно или вслух, перед дальней дорогой, дадут клятву нерушимую, клятву верную.
Дуб, раздетый ветрами, закуржевленный морозом, тихо плыл среди облаков, чуть покачиваясь в небесной голубели, просил небо помочь пермякам.
Помнит Андрей каждое слово, что говорила под этим дубом Варя: "Пусть покарает меня небо, посекут молнии, оглушат громы, ежли я изменю своему слову. Ты, дуб-правдивец, все видел, все слышал, накажи, ежли что…"
Помнит и такие Варины слова: "Пусть покарает меня дух земли и неба, пусть вечно я буду бесплодной, пусть загрызут меня звери, закусают гады ползучие, ежли я изменю Андрею…"
Под этим дубом не упоминают бога. Не нужен здесь. бог. Гудит дуб, будто кто тронул его морозные сучья-струны, напоминает пермякам о клятвах, которые слышал, которые ему доверили люди. Качнул перевитой кудрявостью и затих, будто сделал глубокий вздох. Слушаю, мол, говорите. И люди упали на колени, стали просить дуб, чтобы он был их заступником.
— Клянись и ты, что верен будешь до гроба, — толкнула Софка Лариона локтем.
— Рано, поди, требовать с меня клятву. Суженым не назвался.
— Назовешься, клянись. Вижу, куда клонишь.
— Ладно, буду верным до гроба.
— Смотри, могу и убить, мы, Пятышины, тожить бываем круты.
— Отчего же не была крутой к Андрею?
— Не твоего ума дело.
— Прости, господи, им согрешения, вольные или невольные. Веруют они в отца и сына и святского духа. Страшатся они дальней дороги, вот и впали в язычество, — тихо говорил Ефим поодаль от ссыльных.
А над обозом уже кружилась стая ворон. Феодосий кивнул на ворон, бросил с горькой усмешкой:
— Этим будет пожива.
Кричали вороны. Одно их беспокоило и смущало, что не слышно было бряцания оружия, ружейных выстрелов. Они-то помнят походы Пугачева. Грохот боев и запах крови — все помнят. Здесь не то, но знали, что и тут будет пожива. Быть пиру! Они долго будут лететь вслед обозу, криком своим напоминать о смерти и превратностях судьбы, страх нагонять. Быть пиру!..
Этот обоз не из тех, который везет хлеб, соль и всякую всячину. Этот обоз плачущий, а там, где плачут люди, быть смерти. Быть пиру!
Судьба бежит впереди, а за ней идут люди.
3
Обоз вышел на Сибирский тракт. Над обозом тугой пар. Заиндевели бороды, задубели лица. Начали дубеть и души. А люди шли и шли, переставляли ноги, а куда шли, сколько им идти — никто не знал. Сибирь земля широкая, десять лаптей на карту не уложится, если кто видел ту карту, прикидывает. Монотонно скрипят полозья саней, подошвы лаптей, шаги, шаги и шаги в бесконечность.
Вот одного уже нашла смерть. Затем второго, третьего. Мрут дети-мухи. А поход только начался. Первого похоронили с молитвой и крестом, второго и третьего так же. А двадцатого?..
Все бы ничего, но когда дело доходило до ночлега, то хоть плачь. Не пускали на ночлег мужики таких же, как и они, мужиков. Обрыдло нескончаемое ночлежство. А если и пускали, то драли с людей три шкуры: за тепло, за охапку соломы на полу. Но главное — детей пристроить, а взрослые и молодежь — для них хватит звездного неба, ущербного месяца и ветра шалого. Сдюжат и такое бабы и мужики. Россияне во всем терпеливы. Разбивали палатки за околицей, у леска, растапливали печурки. Курились дымы. Цыганщина. В палатках молодежь не унывает, там звучит смех, перелив гармоники, песня. Эти еще не научились скорбеть и печалиться над усопшими. А что печалиться, когда сами матери молили бога, чтобы он прибрал мучеников.
Занимался рассвет, трескучий, туманный от морозища; лагерь шумно сворачивался. После него оставались дотлевать головешки, солома, мусор, следы от лаптей и копыт.
Лучше всех приспособился в походе Митяй. Как только обоз трогался, он цеплялся рукой за воз, засыпал на ходу и так шел и шел десятки километров. Однажды парни подшутили над Митяем, оторвали его руку от бастрыка, а вместо него дали палку и повели в лес. Митяй шел следом, тонул в глубоком снегу, но так и не проснулся. Его завели в лес, притулили к дереву, спит Митяй.
Проснулся Митяй и не может понять, где он. Заговорил вслух:
— Эко диво, это игде же я? Гля, сосны, березы, чьи-то следы… Неужели на тот свет попал, черт затащил? Может, не довел, бросил посередке? Вот холодище-то, ить пропасть можно! Эй, кто тут есть, пошто завели меня сюда? Выводите. Пошто же я торчать посередке-то должен!
Марфа хватилась своего любимого. Крик подняла: "Митяй пропал!" Парни признались, жалко им стало Митяя, стыдно за свою глупую проделку, вернулись, приволокли полузамерзшего мужика. С тех пор Марфа привязывала Митяя к своему возку: с веревки не уведут. Парням пригрозила, что уши оборвет, ежли еще так сделают. Митяю дорога не в тягость, хватило бы лаптей.