— Да нет же, для ча бы я туда перся, побегу в Беловодское царство, там, брат, житуха райская. — Куды, куды?
— Да не кудыкай под руку-то. Есть такое царство, только далеконько отсюда будет. Мужицкое царство. — Пошто же мы не знаем про то царство? — потянулся Феодосий к каторжнику.
— А пото, что о нем не каждому говорят, вот глянул на тебя и враз поверил, потому как ты черней грозовой тучи сидишь в этой завалюхе, знать о чем-то думаешь. Таким вот и сказываю про то Беловодье. Потом же, туда надо звать мужиков с крепким умом, да чаще мучеников царских. Гля, — каторжник поднял косматые волосы со лба, углежоги увидели темное клеймо «К», — а вот здеся, под бородой, на правой щеке, стоит буквица «А», на левой же «Т», вот и читается «КАТ». Таких туда примают. Бывал в том Беловодье нашенский, из каторжан, прознал все честь по чести, вернулся, чтобы своих набрать для подмоги тому царству, но его схватили ярыги, захлестали плетьми. Успел он сказать, что там нет царя, попов; раз нет тех и других, то нет и податей. Люд живет, робит с песнями, все сыты, все одеты. Главит то царство мужицкое вече. Словом, как писано в святом писании, то царство и есть земля обетованная.
— Садись поешь, чать, голоден с дороги.
Каторжник ел, подставляя руку под кусок хлеба, чтобы ни одна крошка не упала на пол. Грешно хлебом сорить. Поел. Феодосий начал тормошить:
— Расскажи точнехонько, где лежит то царство?
— Раззудил. Не ошибся, кому сказать про то царство. Быть тебе там. Лежит оно, значитца, на берегу окиян-моря. Это, значитца, надо пройти всю Сибирь, миновать землю Даурскую, за море-Байкал перейти, значитца, потом бежать вдоль берегов большой-пребольшой рекой Амури, та река-то и приведет в Беловодье.
— Сколько же шел с земли Даурской?
— Почитай, два года. А до того царства надо чапать еще полгода, может, чуть поболей. Я побегу туда. Заберу женку и побегу.
— М-да, — протянул Феодосий, хрустко почесал бороду — Ходоков бы туда послать, все прознать, — может быть, и мы бы тронулись скопом.
— Ходоки — пустое дело. В одиночку туда трудно будет пробиться: тайга, звери, казачьи посты. Надо уходить большой общиной, так сподручнее. Найдутся и у меня дружки, кои хотят воли, земли, чистой жизни. От Усть-Стрелки и побежим.
— Каторга аль вольные?
— Каторга. Люд же, что живет на берегах Амури, добр и покладист. Ты не трогай, и тя не тронут.
— Что делал-то на каторге?
— Для царской казны золото мыл, чего же боле. Спаси Христос за хлеб, за соль, пошел я, ночь — моя попутчица.
Ушел каторжанин в ночь, ушел и оставил в душе Феодосия смятение и мечту, не то что тот бегун-раскольник. И задумался: «А ежли правду сказал этот человек? Ежли есть такое царство, то ить бежать надо, и немедля!..»
Утром приехал приказчик, осмотрел уголь и сказал:
— Худой уголек, уплачу по копейке за короб и не боле.
Феодосий, было с ним и раньше такое, подошел к приказчику Никодиму, выдернул из-за пояса топор и заревел:
— Порешу супостата! До коих пор будешь обманывать нас!
Никодим сиганул за спины возчиков, оттуда быстро-быстро заговорил:
— Дэк ить такое приказал сам Франц. Демидов с него деньгу требоват. Его женка — племянница самого Наполеона, она будто восхотела купить корабель, чтобы на нем весь свет объехать. Сам же Демидов будто купил средь моря остров, стал зваться князем Сан-Донато. Понимать надо. Не всяк женат на такой бабе.
— Пусть он женится хошь на самом Полеоне, мы тута ни при чем. Уголек ажно звенит, ни разу огонь не пробился через землю, стомили лучше, чем баба томит молоко в печи. Три копейки короб, аль я тебе башку отрублю.
— Не пужай, Феодосий Тимофеевич, я пужаный, у меня сердце пужаное; так и быть, по три копейки заплачу, но другим об этом ни слова, — умолял приказчик.
Сошлись. Феодосий ссыпал серебро в кожаный мешочек и повесил его на шею, рядом с крестом. И тут же послал Андрея, чтобы он рассказал другим углежогам, как заставил он раскошелиться Никодима. Шум был великий. Никодим, взбешенный, ускакал на завод. Углежоги собрались у закопушки Силова. Судили, рядили, сговорились не продавать уголь дешевле трех копеек короб.
— Кругом обман, лиходейство! Каждый норовит зачерпнуть ложкой поболе, да со дна. Никодим нас обманывал всю зиму; почитай, скоро марту конец, а что мы заробили? И врет все Никодим, что того требоват немец. Сдался он потому, что вор.
Тихо в уральском лесу. Дремлют старые горы, слушают могучий бас Феодосия Силова, его бунтарские речи. А вокруг толпа углежогов. Он говорил:
— Ворам надыть сечь руки, головы. Царь и его ярыги назвали нашего мужицкого царя Петра Федоровича вором, будто тоже отрубили ему голову. Но то неправда, наш царь Петр ходит промеж нас, чтобы снова поднять народ на бунт великий. Бунтовать царя, бунтовать церковь, всю никонианскую ересь побоку, царя тоже — и заживем по старинке, тихо и мирно, как жили здесь наши предки…
Смотрели мужики на Феодосия, мысленно подравнивали бороду, одевали его в царские одежды, и все сходились на том, что это и есть богом спасенный Петр Федорович, атаман Пугачев. Годы не сходились. Но ежели бог спас Петра от лютой смерти, то почему бы не продлить ему жизнь, молодость.
— Тиха ты о расколе-то, — шикал на Феодосия Ефим Жданов — За брань православной веры сожгут в срубе. А тех, кто раскаялся и снова ушел в раскол, казнят смертью.
— От чудило, от бухало, какая разница — сожгут тебя в срубе или казнят? Однова смерть.
А кое-кто тихо спрашивал Феодосия, уж не он ли богом спасенный царь?
— Куда мне до царя? Головой не вышел. Но доведись править миром, то правил бы не хуже Николашки-полудурка. А че? Ить мой дядя Селивон при Пугачеве был полковником. Воевал ладно, умно, не раз бегали от него супротивники.
Сказывали старики, что Пугачев был великой силы человек. Феодосий тоже был в силе. Однажды на него прыснул медведь, этак пудов на десять, Феодосий схватил космача поперек и бросил его под обрыв, только камни загремели. Ефим Жданов позавидовал, сказал:
— Мне бы такую силушку, пра, мир бы к ногам положил.
Но пока он кричал:
— Не подбивай народ на бунт. Аль забыл картофельный бунт? После него едва кровями отхаркались, снова нас под палки зовешь? Шли супротив «чертова яблока», а теперь без него редкое застолье обходится. Знать, зря бунтовали. Боялись еще, что нас продадут барину, из казенных крепостными сделают. Враки оказались.
Картофельный бунт подняли заполошные раскольники. Они писали, что кто будет есть «чертово яблоко», погибнет, на земле случится мор великий, так-де царь-антихрист хочет.
— Теперича те же раскольники торскают ту картошку, ажно за ушами трещит.
— Не гуни, придет наш царь, и все будет в ладах.
— Никто не придет, акромя Исуса Христа. Пугач был Вор. А секут нас праведно, чуток ума через заднее место доставляют. Ты переметчик, я же никогда не изменю своему второму крещению. А царя бунтовать — однова бога бунтовать! — визжал Ефим.
— А рази я не об этом же тебе говорил, что надо бунтовать сразу царя и бога? А потом, рази бы бунтовал я царя, ежли бы пузо мое было сыто? Пусть меня накормят, оденут, дадут в руки надею, вместо посоха странника, и я буду им друг закадычный. Так же я им враг до гробовой доски! — гремел Феодосий.
— Не можно так, мы на земле гости, на небеси будем хозяева. Кто больше мук примет здесь, тому слаще будет жисть в раю.
— Тьфу! Сколько можно говорить тебе, что царь и его ярыги давно спелись с богом и ездят на наших хребтинах, кои к животам приросли. Они сыты. Тоже пришли сюда для испытания крепости божьей? Чего же тогда не испытывают?
— Они пришли от дьявола, — не отступал Ефим — Гореть им в геенне огненной!
— Ладно, спорить нам некогда, надо поднимать народ на бунт. Ермилу кликнуть, он подымет заводских, всех углежогов сюда, топоры, колья — и айда рушить завод, бить воров!
Но молчали углежоги. Пожимали плечами, мол, мы не супротив бунта, но домой пора, унести бы эти гроши, что заработали, за плуг, да землю подымать, — может быть, земля выручит. Чесали вшивые затылки, бороды, по одному начали расходиться.