Коня увели с таким же веселым ором, как привели.

Случай этот остался в моей памяти. Как это было характерно для раннего комсомола! Задумали почти невыполнимое, тут же с немалым трудом и усилиями выполнили, а когда выяснилось, что это ни к чему, немедленно ликвидировали всю затею. Ах, комсомол, ранний комсомол! Сколько было в тебе этой веселой жадности — все охватить, все осуществить! И всякий, кто приходил в соприкосновение с тобой, невольно тоже заражался этой счастливой верой: все, чего сильно захочешь, возможно!

И вот озорная шапка, случайно угодившая в мою физиономию, словно прилетела из тех, незабываемых лет! Это были уже другие комсомольцы — с тех пор прошло много лет, а кругом была Отечественная война — 1942 год. Большинство ребят были беженцы из мест, занятых фашистами (Поволжье и др.). Средний возраст их был 15–16 лет, но много было и четырнадцатилетних, даже порой еще юнее. Они с гордостью называли себя — «мы, молодые рабочие» — и работали часто превосходно, а иногда поражали своим неизвестно откуда берущимся новаторским духом. Вот, скажем, две девочки, самые обыкновенные девочки, делают они простейшую операцию: сбрасывают в процессе работы детали в виде маленьких колпачков. И вдруг они легко, без всякой натуги, придумывают: собирать эти детали не руками, а поддевать их небольшим крючком! Ну и что? — спросите вы. А то, что от этого происходит убыстрение производства в несколько раз! А юноша токарь придумывает к своему станку шпенек самого непритязательного вида, отчего процесс ускоряется в 17 раз! Почему на этом же деле сидели прежде взрослые и ничего такого не придумывали?

На все мои «почему» старик мастер, редкий умница, однажды с досадой ответил мне:

— «Почему»… «почему»… Мозоли — вот почему!

— Какие мозоли? — удивилась я. — Где мозоли?

— На мозгах! — отрезал старик. — Смозоленными мозгами не много придумаешь… А ребята — это ж зелень, шкеты, им все легко!

И вот в зиму 1942/43 года в Новосибирске происходил Всесибирский съезд молодых рабочих. Мне никогда — ни до, ни после этого — не доводилось присутствовать на таком съезде! Взрослыми гостями были прославленнейшие сибирские производственники, — они сидели в президиуме. А участники съезда — молодые рабочие, — как они были великолепны! Как они пели в перерывах, как плясали! А ведь время еще было грозное, черное!

Единственное, что они делали беспомощно и плохо, просто до слез, — были их выступления… Я слушала — и не узнавала тех ребят, которых слышала каждый день, когда они говорили бойко, толково, интересно!

— Слово имеет товарищ такой-то, — объявлял председатель.

«Товарищ такой-то» — парнишка с умным, живым лицом — выходил на трибуну. Все предвкушающе смотрели на него, ожидая его речи. «Этот скажет! Этот обрадует!» Но парнишка разворачивал бумажку и начинал вяло бубнить:

— Товарищи! От имени молодых рабочих Н-ского оборонного завода передаю вам пламенный комсомольский привет!..

Зал отвечал громом аплодисментов.

Дальше парнишка продолжал читать по шпаргалке:

— Мы — то… Мы — это… У нас на заводе…

Как много интересного, живого, волнующего мог бы рассказать каждый из них о своем заводе, о товарищах, о работе! Мог бы, если бы ему дали рассказывать не по бумажке, написанной кем-то другим, равнодушным и скучным!

Дальше шло заключение — у всех одинаковое:

— Да здравствует… Да здравствует… Да здравствует наша доблестная армия! Да здравствует наш великий маршал (с ударением на втором слоге) — Сталин!

Снова аплодисменты — и конец выступления. И — начало нового выступления, как две капли воды похожего на предыдущее.

Было несколько выступавших ребят, особенно ярких, живых, — они пренебрегали рыбьим клеем шпаргалок, говорили горячо, образно. Таких было не много. Но как взволнованно-радостно принимал их зал! Такая же реакция неизменно встречала всякое отступление от трафарета чтения по бумажке и проявление самостоятельной мысли. Помню, вышел на трибуну мальчик-татарин, по фамилии Губайдуллин, лет 13–14. В руках он нес громадный сверток, который с трудом запихал в трибуну. Сперва он передал съезду пламенный привет, потом довольно малокровно доложил по бумажке, что их завод работает на армию. Тут он вынул из своего свертка образцы их продукции — пару громадных солдатских сапог, — поставил их перед собой на трибуне и, улыбаясь во весь рот, заявил уже не по шпаргалке, а веселым мальчишеским голосом: «Вот — в этих сапогах пусть наши отцы бьют врагов!» Затем рядом с сапогами он поставил маленькие детские башмачки: «А это — нашим братишкам и сестренкам. Пусть топают!»

Ему аплодировали от души, с любовью и уважением. Да, вот именно — с тем уважением, в котором отказали ему организаторы этого съезда. В черный, опасный час страна доверила подросткам, почти детям, величайшую ответственность: ковать оружие. Но близорукие, равнодушные люди не доверили им самостоятельно и свободно рассказать о своей работе.

Простая операция — окончание (7)

Шахразады из меня не выйдет: на этой второй бессонной ночи — не дотянув до 1001-й — мне пришлось кончить. Кашель мой прошел, — операцию назначили на 11 ноября.

Очень правильно, здесь нет обычая провожать на операцию — вот так, как у Шиллера женщины провожают Марию Стюарт на плаху. Вовсе не нужно, чтобы человек шел на операцию в разжалобливающей обстановке «проводов».

Сборы мои на операцию начались по-смешному, почти по-водевильному: по ошибке мне принесли мужскую рубашку, коротенькую, до пупа. Смеху было!

Наконец меня обрядили в правильную «смертную одёжу». Я сделала общий поклон. Мария Семеновна пожала мне руку, и это крепкое пожатье, с ощутимым надавливанием широкого браслета от ее часов, было мне приятно.

Провожала меня в операционную одна из самых милых сестер нашего отделения, Тамара Николаевна. Она бережно вела меня под руку. Мне, как всегда в таких случаях, словно нарочно, лезли в глаза самые глупые подробности! Почему-то удивляли, словно в первый раз увиденные, мусорные урны на высоком стебле, похожем на пищевод. Никаких сколько-нибудь «значительных» мыслей у меня не было, ни о чем я не вспоминала, — вероятно, нарочно.

Шли мы долго коридорами — операционная помещается в том же этаже, но далеко. В «преамбуле» около операционной, — нечто вроде предбанника, — меня ждала Татьяна Павловна. С меня сняли халат и туфли, на ноги надели матерчатые белые мешочки, вроде тех бумажных кульков, в какие заворачивают в магазинах провизию или ягоды. Я простилась с сестрой Тамарой, Татьяна Павловна ввела меня в операционную.

Там было довольно много народу, — как потом оказалось, врачей, пришедших посмотреть, как будет оперировать Варвара Васильевна. Тогда я этого не знала и потому не взволновалась. Поднялась по ступенькам лесенки, ведущей на операционный стол, и легла. Справа от меня встала Варвара Васильевна, слева — Татьяна Павловна, ассистировавшая ей. Мне закрыли голову большим покрывалом с прорезанным в нем круглым отверстием — над оперируемым глазом. Больше я ничего не видала. Рядом со мной на операционном столе лежал мой слуховой аппарат, включенный на случай, если мне что-нибудь скажут. Но он так и не понадобился.

Вначале я немного боялась боли. Но боль возникла — и то совсем не сильно, вполне терпимо — только один раз: когда во время обезболивания шприц шарил где-то позади глазного яблока. В этот момент я даже вроде немного закряхтела, но тут же Татьяна Павловна провела пальцем по моей щеке, и я успокоилась. Все остальное прошло на полной безболезненности — и полном моем спокойствии. Я даже не могу вспомнить, о чем я думала в это время, — кажется, ни о чем. Страха не было вовсе. Надежд тоже не было — сорняки спрятались глубоко в душе и не поднимали голов.

Длилась операция, как мне показалось, недолго — так с полчаса. Но это, конечно, очень субъективно, — за правильность не ручаюсь.

Потом Варвара Васильевна сказала в мой слуховой аппарат:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: