— Рановато ишшо разбойничать, — строго сказала бабушка. — Ha-ко вот лучше подкрепись с дороги.
Она поднесла теленку миску желтого и густого, как сметана, молозива. Теленок бестолково засуетился, тыча смешной мордочкой мимо миски.
— Што другое опосля, а вот исть первым делом надо научиться, — ласково приговаривала бабушка и совала теленку в рот обмакнутые в молозиво пальцы.
И не успела бабушка отойти, как у теленочка из длинного пупка под животом побежала тоненькая струнка.
— Вот, вот, — засуетилась бабушка, разыскивая горшок, — бедные еще за стол не садились, а богатые уже до ветру пошли. Этакого гостенька я быстро в сарайку отправлю…
Светло и как-то празднично в избе. Бабушка суетится, по привычке ворчит про себя, но совсем не сердито. Вошел дед с охапкой золотистой соломы:
— Вот тебе перина, спи, кума Арина.
Когда дед говорит этак вот складно, то это значит, что он в хорошем расположении духа. Солома пахнет талым снегом, весенней свежестью. Что же сейчас делается во дворе? Возясь с теленком, я позабыл о ночных своих тревогах, и теперь, подойдя к окну, увидел, что погода на улице совсем переменилась: там ярко светит солнце. Правда, разглядеть что-нибудь во дворе было невозможно: окна заплаканные, в водяных оспинках, которые собираются в тяжелые капли и струятся вниз по стеклу, оставляя вилючие потеки.
Я оделся, вышел на крыльцо и не узнал ни двора, ни деревни. Ничего не осталось здесь от вчерашнего, будто совсем в другое место перенесся я во сне. Все было сине вокруг: и небо, и лужи, наморщенные чуть внятным ветерком, и даже воздух далеко в голой степи дрожал и переливался синим маревом, словно текла там речка. И все было наполнено шумом воды. Она капала с крыш, тихо позванивала в ручейках, шуршала под остожьем соломы.
В мокрых блестящих тополиных ветках, возле скворечника, отчаянно орали воробьи. Там шла драка за квартиру. Воробьи давно заняли скворечник, но теперь прилетели скворцы и за шкирку выкидывали из своего законного жилища незваных квартирантов вместе с их имуществом: соломой, перьями, шерстью, надерганной у овец для гнезда.
Я увидел в нашем огороде Гайдабуру Василька и решил узнать, что же это он там интересное высматривает, спрятавшись за кучей картофельной ботвы? В огороде было еще не прибрано. Под ногами путались пожухлые огуречные плети, от черных куч слежавшейся картофельной ботвы тянуло прелью. Пахота отволгла, жирно блестела и на каждом шагу податливо осклизала под сапогами.
Василек услышал чавканье моих шагов и стал подавать знаки, чтобы я пригнулся и шел тише.
— Смотри, — прошептал он, когда я приблизился, и показал на огромные мускулистые ветлы, где в черных голых ветках с громким граем кружилось несколько грачей.
— Ну и чо? Грачи и грачи, — разочарованно сказал я.
— Да ты приглядись только.
Я стал наблюдать за птицами. Две из них копошились под деревьями, разгребали прошлогодние листья, отыскивая мелкие прутики для гнезда и складывая их в кучу. Еще пара трудилась на ветле. Уцепившись когтями и клювами в сухой сучок, птицы махали крыльями, стараясь его отломить. А на верхушке самого высокого дерева сидел большой и, по виду, старый грач с желтым крепким клювом и ничего не делал, а только вертел головой, наблюдая за работающими собратьями. Гнездо его, однако, было почти готово, только крышу осталось замастить, тогда как другие грачи успели прикрепить к сучьям ветел лишь по нескольку веточек.
Когда у работающих на земле накопилась порядочная кучка прутиков, старый грач вдруг камнем упал вниз, большими лапами заграбастал сразу весь строительный материал и поднялся к своему гнезду. Положив прутики на гнездо, он снова, как ни в чем не бывало, спокойно уселся повыше, не обращая внимания на обиженно орущих соседей.
В это время другой паре наконец-то удалось отломить сучок, и старый грач кинулся туда, выхватил у них злополучный этот сучок, добытый с таким трудом.
— Вот паразит, — не выдержал Василек и запустил в тунеядца прошлогодней картофелиной. Клубень ударился о ствол ветлы, брызнув белым крахмалом. Грачи разлетелись.
— Собрались бы вместе да задали ему трепки, — расстраивался Василек, когда мы шли домой по уже подсохшему гребню неглубокой канавы, разделяющей наши огороды.
По целику, причесывая бурую прошлогоднюю траву, струилась в канаву чистая вода — снеговица. Я зачерпнул пригоршню и стал пить. Студеная вода ломила зубы, пахла цветами полынки и чуть горчила…
Глава 3
ИЮНЬСКАЯ ГРОЗА
1
Задолго до начала сенокоса в нашей деревне наступает праздничное оживление. Широкие утренние зори словно бы поют переливчатым малиновым перезвоном: мужики отбивают косы. Непревзойденным мастером в этом деле слывет мой дедушка — Семен Макарович. Теперь его иначе и не зовут, как только по имени-отчеству.
Вот спозаранок на наше подворье заявляется Копка Коптев. В руках — литовка, из кармана штанов нарочито выглядывает горлышко бутылки.
— Ты бы, Семен Макарыч, оттянул мне косу-то, — робко просит он. — Я и сам, конечно, большой мастак, да только супроть тебя не сумею.
— Дан ты чо, ядрена корень, — щурится дедушка из-под мохнатых бровей, — по всей деревне балаболишь, что самолеты когда-то в городе делал, а тут косу отбить не можешь?
— Сравнил хрен с пальцем, — хмыкает Копка и выразительно ощупывает бутылку. — Самолеты чо — крылья приляпал, вертушку поставил — и лети к едрене-Фене…
Дедушка берет из его рук косу и идет под навес. Копка мелко семенит за ним на своих коротких ногах, потом пристраивается подле, на чурбане, и свертывает козью ножку.
Дедушка звякает молоточком о бабку-наковаленку, правит косу, а сам нет-нет да вскидывает на Копку рыжие, насмешливо прищуренные глаза. Наконец не выдерживает:
— Чо, паря, опять жена приласкала? Эвон какой красивый фонарь под глаз навесила.
Копка трет ладонью синяк на лице, смущается, но только на секунду.
— Не говори, Семен Макарыч, — улыбается он. — Весело я живу со своей Мокрыной, што ни день — то у нас радость. Вечор запустил в нее молотком, да промазал — она и рада без памяти. А седня она в меня горшком швырнула, и тоже мимо: стало быть, мой черед радоваться.
— Видать, не мимо, — заметил дедушка. — Или у вас, как в той побасенке сказывается? Я, мол, ее пустой корзинищей — та-ра-рах! Тар-ар-ах! А она меня утюжком — тюк-тюк…
Оба смеются.
— Вот ведь навязалась змейка на мою шейку, — густо сплевывает Копка. — А сколь я из-за ее, Мокрышки, парнем еще принял мук, когда любви этой самой домогался? За двенадцать верст, аж в Марьяновку, черти на свиданку носили. Ну, марьяновские парни как-то раз и решили меня проучить, то ись ребра мне кольями пересчитать хотели. А я ить прыткой — шуганул от них, только пятки засверкали.
— Кацапы — они парни хваткие, — ввернул дедушка. — Семеро одного не боятся…
— Дак тут как раз наоборот было, — вскинулся Копка. — Их, поди, больше дюжины, а я — один. Топочут они сзади, ревьмя ревут, ну, думаю себе, счас изладят из меня сашлык. А дело ночью было, темень — глаз коли. Решил я спрямить дорогу, да и рванул напрямки, через могильник. Бегу это, бугорки, как заяц, перемахиваю да над ребятами посмеиваюсь: не видать, мол, вам сашлыка, как собственных ушей. И вдруг — полетел! Сперва почудилось — вверх, ан нет, вниз, оказывается, в ямину какую-то. Очухался от приземления — тишина вокруг. И только тут в соображение вошел, что это я в свежую могилу врюхался. Видать, вчерась для покойника вырыли, а захоронить-то не успели. Да. Сижу это я, душа, ясно дело, в пятки ушла, ни рукой, ни ногой шевельнуть не могу. Страсти всякие стали мерещиться, и вдруг рядом кто-то — к-э-к чихнет! Отпрянул я да руками-то и схватился за что-то лохматое…
— Проснулся, а это Мокрына оказалась, — в тон Копке продолжил дедушка.
— Да ты погоди, — рассердился Копка, — дай досказать.
— Валяй, валяй. Да только про штаны упомянуть не забудь — сколько там чего наклал.