Я спохватывался, перемахивал шаткий забор, на ходу отыскивая прут. Подбегал к огневскому крыльцу, хватал Петьку за шиворот… Но от резких ли движений или от густого запаха жареного сала у меня вдруг мутилось в голове, подламывались ноги. Я не мог, не мог отвести взгляда от пышных румяных оладьев, которые горкой возвышались на тарелке.
— Ничо мать насчет патефона не говорила? — спрашивала распаренная, потная тетка Паранька.
Нет, не говорила, — покорно отвечал я.
— Ну дак, на вот оладышек, съешь, да скажи матери — пусть продаст мне патефон, я муки дам, сами оладышки печь будете.
— Не хочет она продавать, я уж говорил.
— А вы заплачьте. Поплачьте хорошенько, она и продаст…
У меня темнело в глазах, тошнота подкатывалась к горлу. Я замахивался и изо всей силы бил прутом по голой Петькиной голове. Он дико взвизгивал и на кривых тонких ножках бежал обратно к забору. Я догонял его и бил, бил, обламывая прут, — бил так, как не бьют скотину. Петька падал под забором, в жгучую крапиву и уже не прикрывал даже голову. Я спотыкался о его костлявое, обтянутое синей кожей тельце и падал рядом, не чувствуя крапивных ожогов…
Мама продала Параньке патефон. За ведро крупчатой муки.
3
В этот вечер я казался сам себе туго, до звона надутым резиновым мячом: так распирала меня изнутри радость и так хотелось пуститься вскачь по нашей широкой улице. Но нельзя — теперь я самостоятельный колхозник, солидный человек. Мне даже трудодни будут начислять. Бригадир Илья Огнев так и сказал вчера:
— Будешь вместе с хохлятами ночью пасти быков. Старшим над вами назначаю деда Курилу. Буду писать вам по трудодню за ночь, деду — полтора. Хлебный паек станете получать наравне со взрослыми…
Хлебный паек! Теперь-то уж проживем. Маминого да моего пайка на всех хватит. А там, к зиме, и на трудодни чего-нибудь получим.
Я шагаю по улице, держу направление к скотному двору. На ногах моих — новенькие лапти, которые сплел дедушка Семен, они еще белые, и я стараюсь идти сбочь дороги, чтобы не пачкать без нужды обувку. На дороге-то пыли по щиколотку, только ступи — сразу лапти серыми станут. На плече у меня висит бич — тоже дедушкин подарок. И не какой-нибудь задрипанный кнутик, а настоящий цыганский бич, плетенный из мелких сыромятных ремешков, с кистями и тремя коленами, соединенными медными кольцами. Бич волочится сзади, извивается змеей.
Попалась навстречу Мокрына Коптева, остановилась, руки в боки, посеред дороги:
— Эт куда поволок кнутище такой?
— На работу спешу. Быков в ночное выгонять.
— Во-он какое дело, — протянула тетка и долго смотрела вслед.
Тамарка Иванова улицу перебегала — с пустыми ведрами на коромысле. Остановилась на секунду, пропускал меня, — нельзя бабе с порожними ведрами кому бы то ни было дорогу пересекать, не к добру это. Остановилась, черными диковатыми глазищами покосила на мои новенькие лапти, хихикнула в ладошку. А мне-то что? Смейся, коли ума нет. У самой-то и такой, поди, обувки не имеется: шлепает по дороге босиком, аж столбики пыли между пальцами пыхают.
На скотном дворе Ванька-шалопут, как только увидел — сразу уцепился за мой бич:
— Продай, Серега! Три битка и весь кон бабок отдам.
Я только расхохотался в голубые и наглые Ванькины глаза.
— Да ты и стегать-то не умеешь таким бичом, — рассердился Ванька. — Смотри вот, — он выхватил у меня бич. Давай, если шубу твою за один раз не просеку!
— Слабо тебе! — подзадорил Василек.
Я повесил шубу на прясло. Ванька отступил несколько шагов, потоптался, примериваясь к шубе. От напряжения под его конопатым носом заблестело. Он отвел назад правую руку с кнутовищем, потом резко выкинул ее вперед. Бич, разматываясь, набирая скорость, колесом покатился по земле, а в нужный момент Ванька резко рванул на себя кнутовище. Раздался сильный хлопок, из моей шубейки вылез клок шерсти.
— Вот так! — сказал Ванька. — Могу слабо просечь быку шкуру.
Мы с Васильком смотрели на Ваньку с завистью. Я попробовал сделать то же, но бич обвился вокруг ног, а волосяной конец так секанул по руке, что на ней вздулся кровяной рубец. Я взвыл от боли. В это время подошел дед Курило — в желтом дубленом полушубке и в мохнатой собачьей шапке. Из-под нее градом катился пот, черная с белыми клоками борода намокла, висела сосульками.
Мы погнали быков в степь, на дальние выпаса. Солнце опустилось уже низко, дневная жара спадала. Ветерок налетал порывами, кустики серебристой полыни то нагибались к земле, то распрямлялись, — казалось, они бегут наперегонки.
Быки шли медленно, тяжело переступая клешневатыми ногами. Натертые ярмом холки их потрескивались, взялись бурыми струпьями. В колхозе почти не осталось лошадей. На быках теперь и пахали, и боронили, и возили сено. Пасли их только ночью — днем они работали.
Ветер усилился, стал дуть ровнее. По степи запрыгали рыжие мячи перекати-поля. Они мчались в одну сторону, игриво подскакивали, как резвые ягнята, нагоняли друг друга и сцеплялись колючками в один большущий, величиною с короб, клубок. Этот клубок летел еще быстрее, подбирал на своем пути, будто заглатывал, отдельные мячики, вырастал до размеров дома.
Неожиданно, будто из-под земли, вывернулся черный столб пыли, замер, штопором ввинчиваясь в поблекшее небо, потом стронулся и рванул к нам навстречу.
— Дьявол бесится, — испуганно сказал Василек.
— Какой тебе дьявол? Пыль это, — успокоил я.
— Дьявол! Мамка сказывала: кинь в него ножом — он сразу исчезнет, а на ноже кровь останется…
Пыльный столб пронесся над стадом и крученым веретеном заметался по степи, на ходу подбирая и разбрасывая мячики перекати-поля. Вот он догнал самый большущий шар, поддал его, словно пинком, и шар взвился в небо, рассыпался там на мелкие мячики. Эти мячики были красными в лучах заходящего солнца, они долго кружились в пустынном небе, как улетевшие от кого-то первомайские шары.
— Ишь, раздурился, — повеселел Василек. — Сегодня, значит, не злой дьявол. А то, когда злой, — быка может завертеть и унести по воздуху к себе в лес.
Ветер дул нам в лицо и усиливался с каждой минутой. Он толкал в грудь, и мы прятались за быков, чтобы легче было идти. Впереди в мутной мгле исчезли перелески, степь слилась с небом. Сплошная стена пыли быстро двигалась в нашу сторону. На ее белесом фоне бестолково метались галки, словно черные перья из разодранной перины. По ветру кособоко летели сороки и дико орали. Стало темно, низкое солнце размыло мутью, и оно заполыхало багровым пожарищем.
Привычные к степным бурям быки остановились и повернули хвостами к ветру. Мы укутали головы кто чем мог и упали на землю. Буря гудела и выла над степью. Лежать под шубой было душно, как ни кутайся, а песчаная пыль проникает всюду, и хрустит на зубах так, что спину продирают мурашки.
Буря пронзительно свистит, ухает, я плотнее прижимаюсь к земле, цепляюсь до рези в пальцах за жесткие кустики ковыля, — кажется, ветер вот-вот поднимет меня, закрутит в воздухе, как перекати-поле, и унесет куда-то в лес, где живет Васильков дьявол…
Но буря пронеслась быстро. Мы поднялись, стряхнули с одежды пыль. Пегая борода деда Курилы стала серой, похожей на клок кудели. Он кряхтел и тер кулаком красные глаза, которые только и виднелись на заросшем лице, да еще большущий нос торчал коричневой картошиной. В нашей деревне дедом пугали маленьких ребятишек, хотя был он добрый старик, вот только разговаривать не любил, за что прозвали его Молчуном.
Мы пригнали стадо к старой копани, на дне которой еще сохранилась желтая вода. Возле копани рос березняк. Листья на деревьях были вялые, наполовину оборванные ветрами, хотя стоял еще конец июля.
Быки разбрелись щипать пожухлую траву, а мы стали готовиться к ночлегу. Ванька где-то разыскал оклунок прошлогоднего сена. Из него смастерили что-то наподобие балагана. Мы с Васильком насобирали для костра сучьев и сухих бычьих шевяхов.