Беспощадно казнит себя Сергей и за жестокость на охоте.
Все это вместе — отношение к природе, к людям, прозрение, обвинение самого себя — составляет тот психологический анализ, который свидетельствует о значительном даровании художника. Его герои и реальны как живые люди, и пластичны как емкие по содержанию образы действительности.
Однажды среди рыбаков рассказчику пришла в голову странная мысль: «Вот бы узнать поближе этих суровых и добрых людей, и написать о них правдивую книгу. Мои же односельчане, родные и близкие, которых я хорошо знал с малых лет, почему-то казались мне в то время людьми очень заурядными и для книги неинтересными…»
К счастью, рассказчик ошибался. Люди эти, как мы убедились, оказались и интересными, и значительными.
Н. ЯНОВСКИЙ.
Часть I
БЕРЕЗОВАЯ ЕЛКА
Посвящаю матери,
Александре Тихоновне
Глава 1
ТАКАЯ ДОЛГАЯ НОЧЬ
1
Двое суток над великой Кулундинской степью свирепствовала страшная буря, какой даже древние старики не помнили в этих краях.
Ураганный ветер не утихал ни на минуту, словно пытался снести с лица земли все живое. Он ломал и корежил деревья в редких березовых колках, срывал с деревенских изб соломенные и тесовые крыши. Люди и днем сидели при свете керосиновых ламп.
Некоторые степные деревушки буря начисто похоронила под снежными сугробами. Потом избы отыскивали по дымам из печных труб и откапывали всем миром.
В соседнем с нашей деревней поселке Лукошино пожилая учительница вышла во двор напоить корову. Ее нашли весною, когда растаял снег, в пяти километрах от поселка. С ведрами и коромыслом.
После стало известно, что только в нашем Купинском районе за эти двое суток погибло около двухсот человек…
Буря утихла утром третьего дня. Как ни в чем не бывало, любопытствующим оком выглянуло из-за горизонта солнце, словно хотело посмотреть, что здесь натворилось за эти два дня, пока оно не видело землю. Но никаких следов страшной трагедии не оставила степь. Она безмятежно покоилась в розовом сиянии, рябила голубыми сугробами, острые гребни которых лишь чуть-чуть курились поземкой.
Первыми в селе Копкуль вышли на работу доярки. Они торопились на ферму, где бились, исходили диким ревом голодные, не доенные двое суток коровы. Как ни спешили доярки, пробиваясь по грудь в снежных сугробах, а все-таки заметили на озере за селом это странное существо, что копошилось на голом льду, с которого бурей содрало снег.
— Видно, животина какая-то отбилась от дома, — предположила одна из женщин.
— Глядите, глядите, на дыбы поднимается! — крикнула другая.
— Да ведь человек это, бабоньки, вот те крест!
— Седня чо у нас? Воскресение? Кто-то с утра праздничку рад. Успел, нализался…
— Нет, девки, что-то не похоже на пьяного, — отозвалась пожилая доярка. — Пьяный-то если, дак не разберешь, в какую сторону шарашится, а этот к селу норовит…
Когда подъехали к нему на санях, человек уже не пытался подниматься. Он лежал на животе, скользил по льду руками и ногами, оставаясь на месте. И когда положили его в розвальни, он продолжал загребать руками, упираться ногами, продолжал ползти…
Этот человек был мой отец…
2
С той страшной ночи я стал ясно помнить себя. А до нее, до той ночи, в младенческой моей памяти сохранились лишь обрывочные картинки, иногда совсем незначительные, но яркие и подробные. Словно новый мир открылся для меня с тех пор, связной чередою потекли пестрые события, но сколько уже минуло лет, а я и теперь боюсь глухих зимних ночей, когда дикая стихия обрушивается на землю, и какой-то языческий страх охватывает сердце, и кажется, что нет спасения от чего-то грозного и неотвратимого, что должно свершиться…
3
Проснулся я в ту ночь от непонятной смутной тревоги: проснулся сразу, будто кто в бок толкнул. На печи было темно, душно, пахло овчинами и кислым тестом. Рядом посапывали младшие братишка и сестренка. А в трубе жалобно завывал ветер. Я высунулся из-за грубки. В избе сеялся полумрак. На столе горела керосиновая лампа с привернутым фитилем. Язычок пламени ело теплился, тихо мигал, отрывался от фитиля и трепетал крохотным синим полумесяцем. На потолке и стенах шевелились лохматые тени.
Мать сидела за столом и, наверное, спала, уронив на руки голову. Темная коса ее, извиваясь по белой скатерти, казалось, тоже шевелилась, змеею подкрадывалась к голове. Бабушка Федора лежала на койке почему-то одетая в дубленый полушубок и валенки.
Я стол припоминать события прошедшего дня, и сердце мое заныло незнакомой болью. Утром зашел к нам конюх Илья Огнев и шибко удивился, когда узнал, что отца до сих пор нет дома.
— Кок же так, — растерянно бормотал он, — ведь еще вчера утром Пашка домой выехал…
Отец мой был послан от колхоза в райцентр учиться на курсах бригадиров-полеводов. С начала зимы жил он в городе, а перед самым Новым годом прислал нам письмо: ждите домой на праздники. Илья, который тоже был в городе, ездил в больницу, сказал, что вчера утром они собирались ехать домой вместе с отцом, но началась поземка, и он, Илья, ехать побоялся.
— Я и Павла отговаривал, куда, мол, в такую непогодь за полсотни верст. Подождем, когда обоз тронется, с обозом-то не страшно. Дак разве его отговоришь? Заладил одно: хочу поспеть домой к празднику — и баста.
Днем поземка немного поутихла, и колхозный обоз выехал из города. Но вскоре поднялась настоящая буря — света белого не видать. Остаток дня и всю ночь обоз плутал по степи, и только к утру добрался до деревни. Многие мужики обморозились.
— Натерпелись страху, — продолжал Илья. — Даже самому не верится, что живой остался. Ноги вот только немного обморозил, а мог бы и совсем окочуриться…
Мама побледнела, покачнувшись, привалилась к стене. Поняв, что перехватил лишку, Илья засуетился, запрыгал вокруг матери на своей отсохшей, негнущейся ноге. Маленькое, птичье лицо его собралось в морщинистый кулачок, вылинявшие синие глазки виновато забегали в бурых складках кожи. От волнения он совсем стал гундосить.
— Да ты не убивайся, кума, допрежь времени-то, — бормотал он. — Даст бог, обойдется все… Можа, на деревню какую набрел, сидит счас в тепле да чаек с сахарком попивает…
Мать заплакала навзрыд, Илья потоптался еще, а потом схватил шапку и шмыгнул за дверь.
А пополудни прибежал к нам Санька Гайдабура и сказал, что на конюшню пришла лошадь, на которой отец выезжал из города. Пришла одна, без седока…
Мы с мамой бросились на конный двор. Буря валила с ног, ветер бил в лицо, ватой набивался в рот и раздувал щеки, нечем было дышать. Я увязал до пояса в сугробах, падал, а мать волокла меня за руку и сердито кричала:
— Скорей, скорей!
Запряженный в кошеву большой белый мерин по кличке Громобой стоял в затишье сарая. В кошеве лежал дубленый отцовский тулуп, к боковому разводу была прикручена веревками настоящая зеленая елочка.
Мама торопливо стала ворошить сено на дне кошевы, но там ничего больше не было…
— Вишь ты, и елочку прихватил, деток на праздник хотел порадовать, — сказал кто-то из мужиков, стоявших около.
Мама упала лицом в сено, спина ее затряслась в беззвучном рыдании. Ее подняли под руки, стали уговаривать.
— Шо це ты, Марья, расслабилась так? — гудел кузнец Яков Гайдабура. — Всяко ведь могло случиться. Мабуть, остановился Павел в яком селе, штобы падеру переждать, а Громобой-то замерз на улице, отвязался — и задал деру домой.
— А то испужался кого, понес по целику, да и вытряхнул мужика из кошевы, — сказал Илья Огнев.
— Оправдывайся теперь, ясно море, — нахмурился дядя Яков. — Струсил, лихоманка, вместе ехать. Вдвоем-то, оно, может, ничего и не случилось бы…