— Дама желает еще раз поговорить с вами. Я бегом бросился к кабине.

— Мне все-таки не хотелось бы так резко и внезапно с вами расстаться, — сказала она. — Вы идеалист и не в состоянии себе представить, что нормальные люди стараются устроить свою жизнь, как того требует время. Не сердитесь на меня…

— Я сказал было, что вы вторично его уничтожили. Разумеется, я преувеличил. Но ведь это вы тогда донесли на него.

Опять в трубке зашушукались голоса. Немая душная тишина окутала нас. Миссис Янг вдруг проговорила:

— Да. — Снова воцарилось молчание. — Да что вы знаете, — сказала она, — ничего вы не знаете с вашим дурацким идеализмом. Я на шесть лет моложе Германа, но я была тогда уже достаточно взрослой, я понимала, что он делает и к чему это может привести. Я не хотела его смерти, как вы могли подумать, ведь он был моим братом, я просто считала нужным его проучить, чтобы он понял, что о своей семье тоже надо думать. В те времена уже стали поговаривать о превентивных арестах. Арестованные-де должны уйти в себя, чтобы обрести путь к новой общности. А я не хотела из-за него быть исключенной из института, не хотела портить себе жизнь. Моя мать умерла, так и не узнав об этом. Он тоже ни о чем не подозревал…

Я отнял трубку от уха и оставил ее болтаться на шнуре, а сам, стараясь не шуметь, вышел из кабины и расплатился с официантом. Двери ресторана закрылись за мной.

По улицам я шел как во сне. Изредка у меня шевелилась мысль: а вдруг Герман меня заподозрил? Изредка, словно очнувшись от этого полусна, я внезапно узнавал какую-то улицу или площадь.

Из Лайонз Корперхаус доносились звуки джаза. Словно темные звери, стояли роллс-ройсы перед подъездами Парк-Лэйн. У баров толпилась молодежь, смеялась и пела. Чей-то голос произнес в полутьме:

— Не забывайте нас, сэр.

Я присмотрелся и заметил человека. Он стоял недвижимо и смотрел мимо меня. На груди у него была дощечка. Вглядевшись, я прочитал надпись: «Человек, живущий во мраке, остро нуждается в вашей помощи». Под ней имелась еще одна надпись, помельче: «Королевская школа слепых, Лезерхед, Саррей». Я порылся в карманах и вытащил несколько шиллингов.

Город был накрыт колпаком пыли, света и шорохов. В ночном небе горел отблеск дальних улиц. Воздух был пропитан ревом реактивных самолетов. Я почувствовал, что где-то далеко-далеко сосущая боль собралась в дорогу, чтобы напасть на меня. Ей предстоял долгий путь и спешить было некуда. Но я был уверен — она меня настигнет.

Перевод Е. Вильмонт.

Касберг

1

Сильный непривычный гул сотрясает воздух. Запрокинув голову, я стою на небольшой круглой площади, окаймленной со всех сторон домами, и кажусь себе совсем крохотным (площадь эта так отчетливо запомнилась мне, что я и по прошествии десятков лет тотчас узнаю ее), чей-то голос рядом со мной, вернее, надо мной произносит:

— Видишь аэроплан?

Я отчетливо вижу его, он летит низко, почти касаясь макушек деревьев; отчетливо вижу я и изогнутые железные кресты на его крыльях. Еще идет война.

2

Сыпал снег. Он валил крупными хлопьями, толстым ковром устилая дорожки между домами эпохи грюндерства{76}, улицы, палисадники. Я смотрел, как он пухлыми горками ложился на металлические шишечки оград. И чем выше вырастали снежные шапки, тем прекраснее, тише становился мир, тем сильнее смаривал меня сон. Одинокие угрюмые прохожие, что неверной походкой брели вдоль нашего дома, попадались все реже и реже. Снегопад усилился, разыгралась метель. Я чувствовал сладость от все поднимавшегося жара, вслушивался в непрерывные, убаюкивающие шорохи дома, который вдруг надвинулся на меня, как надвинулись на него горы снега. Затем мою кровать подхватил и унес куда-то горячий поток. Я спал, просыпался, понимал, что все еще сыплет снег, слышал за стеной далекие неясные голоса.

Казалось, этому не будет конца. Ни снегопаду, ни температуре. Ни многоголосой тишине. Ни разговору, который я слышал и не мог понять из него ни слова. Однако, несмотря на беспамятство, я ощущал рядом присутствие своих любимых предметов: белого с черными инкрустациями шкафа, в котором висит мое платье, и маленькой картины на стене, где изображен молодой человек в напудренном парике и с серебряной розой в руках.

Многие годы мне помнилось это безмолвие комнаты, это бормотанье за стеной, помнился жар, полузабытье и снег в свете мягких вечерних сумерек, доводивший меня до полного изнеможения и убаюкивавший меня. Большего жизнь не могла дать. Все другое оказалось заблуждением. Осталось только одно: это счастье.

3

Я вхожу в комнату моей прекрасной матери. Отсюда через глядящие в сад окна хорошо видна расположенная в низине центральная часть города, мрачного, насквозь пропитанного копотью, усеявшего холмистый горизонт многочисленными фабричными трубами. Но не эти трубы приковали мой взгляд, а расположенная неподалеку круглая водонапорная башня.

— Где ты была? — машинально спрашиваю я.

Я вовсе не смотрю на сидящую перед трельяжем мать, ибо не в силах оторвать свой взгляд от башни.

— Нигде, — мягко отвечает она.

Я вдумываюсь в это загадочное слово. Ныряю в него, рассекаю его, и, словно поток воды, оно смыкается над моей головой. Тотчас я понимаю, что «нигде» есть не что иное, как круглая башня под низкими серыми тучами, окутавшими холмистый горизонт.

4

Вернулся я в этот город уже двенадцати-тринадцатилетним подростком. Я жил в доме моей бабушки, что расположен на длинной тихой улице, носящей имя бывшего бургомистра. Этой улицей я шел почти до самой школы; ее пересекали под прямым углом другие прямые улицы, которые, начиная от центра города, круто поднимались в гору.

Я помню улицу всегда золотисто-зеленой, озаренной сиянием летнего дня. Она окутана густой листвой деревьев, надежно укрывающих под своей сенью палисадники и пекарню, принадлежащую одному из депутатов рейхстага. Воздух полон ленивыми голосами птиц; изредка над дверью булочной дребезжит колокольчик. Над крышами домов рассеиваются последние клочки облаков.

Здесь, на горе, жили владельцы текстильных фабрик и машиностроительных заводов, их директора, инженеры, врачи, адвокаты. Эта улица очень тихая, она залита светом, по ней мало ездят и редко ходят прохожие. В ста — двухстах метрах от нашего дома она поворачивает влево и теряется в садах и лугах, а чуть подальше за ними открывается холмистая местность. За садами я обычно играл с мальчишками после школы в лапту, если, конечно, не спешил на тренировку. Иногда мимо нас пропархивала стайка девчонок, они вполголоса пели песни и бездумно смеялись. Иногда мы прерывали свою игру, чтобы посмотреть, как Физелер, мастер высшего пилотажа, который в воскресенье будет показывать свое мастерство на празднике авиации, выполняет в просветах между облаками свои фигуры.

Нескончаемые, нестерпимо скучные воскресенья были полны страха. Я исписывал множество тетрадей чужими стихами и маленькими рассказиками. Читал я по плану, но в дьявольской спешке: античных авторов, которые в школе наводили на меня скуку, елизаветинцев{77}, Гёльдерлина, Новалиса, сборник «Волшебный рог мальчика»{78}, Бюхнера{79}, русских и французских писателей XIX столетия. Книги отгораживали меня от жизни, которой я боялся, и от будущего, которое с непроницаемым ликом смотрело на меня. Но я увлекался и спортом: боксом, легкой атлетикой, верховой ездой, велосипедом. На городских юношеских соревнованиях по плаванию я проплыл сто метров вольным стилем и занял четвертое место.

Из газет я узнал, что в Америке два итальянских анархиста, Сакко и Ванцетти, приговорены к смертной казни. Они выступали за справедливость, поэтому их и обвинили в преступлении, которого они не совершили. Люди всех стран мира боролись за их жизнь. Мои надежды крепли: их освободят. Но вот на столе я вижу газету: вчера вечером Сакко и Ванцетти казнены на электрическом стуле. Я с ужасом чувствую, что беззвучно плачу. О ком? О двух итальянцах? О себе? Полный страха, незримо читаю ненапечатанную фразу, прозвучавшую во мне самом: еще и не к такому привыкнешь.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: