Осуществление законных прав в обычных (не политических) уголовных делах часто зависит и от настойчивости и принципиальности самого адвоката, и от личных качеств судьи, который рассматривает дело. Конечно, преимущественное положение государственного обвинителя бытует и в суде. Ходатайство прокурора отклоняется реже, чем ходатайство защиты. И это не потому, что они более обоснованны. За каждым прокурором стоит авторитет государства – он «государственный» обвинитель.
Чем дальше от центра, от столицы, тем это неравенство более откровенно. Чем ниже судебная инстанция, тем, как правило, труднее адвокату бороться за осуществление реальной защиты.
Но все же было бы несправедливым не сказать, что культура судебного процесса за последние десятилетия значительно выросла. Что все реже мне приходилось сталкиваться (особенно в Москве) с судьями невежественными и потому грубыми. Мне кажется, что судьи, которые и теперь пренебрежительны и грубы по отношению к любому защитнику, делают это не потому, что осуществляют какую-то мне неизвестную партийную или государственную директиву, а в силу давней традиции, во-первых; и, во-вторых, потому, что такой судья всегда предубежден против подсудимого, всегда заранее смотрит на него как на виновного.
А если так, то, естественно, все ходатайства адвоката он воспринимает как ненужные, затягивающие рассмотрение дела, которое так просто закончить, переписав в приговор обвинительное заключение и только прибавив к нему, на какой срок он отправляет подсудимого в лагерь или тюрьму. Не уважая работу адвоката, они в то же время завидуют ему, считая адвокатский труд легким и доходным.
Для меня моя работа никогда не была легкой. Любя ее, я называла ее мучительной. Она никогда не отпускала меня. И в те часы, когда я читала дело, и по дороге домой на улице или в метро, за поздним обедом, когда мы вдвоем с мужем, – все время где-то подсознательно шла параллельная работа мысли.
Как-то раз на заседании криминалистической секции Московской адвокатуры, посвященной только что мною проведенному делу, меня просили рассказать о методологии моей работы. Мне нечем было удивить моих коллег. Мой метод – это доскональное изучение каждого дела (мне всегда казалось, что непрочитанный лист может оказаться самым главным) и долгие раздумья, вживание в дело, в характер и психологию того, кого я защищаю. Я никогда не сетовала на отложение дела или затяжку. Никогда не ощущала время лишним. Оно всегда было мне нужным. Еще раз пойти в тюрьму, еще раз поговорить с подзащитным. Иногда как будто даже о чем-то постороннем, но помогающем понять человека. У актеров есть термин – «вживание в роль». Мне всегда нужно было «вжиться» в дело.
Так вырабатывалась позиция, так приходили формулировки. Я никогда не писала своих речей, но и никогда не произносила их экспромтом. Самым любимым и эффективным способом окончательной подготовки к речи для меня было раскладывание пасьянсов. Почти всю жизнь (пока были живы мои родители и пока сын с женой в 1972 году не уехали в Соединенные Штаты) я работала ночью на кухне. Потом у меня появился свой отдельный кабинет и собственное очень красивое бюро для работы. За этим бюро я никогда не работала. Моим подлинным рабочим местом стал угловой диван и стоявший перед ним овальный стол. На диване я раскладывала стопками свои выписки по делу. На столе раскладывался пасьянс и лежало несколько небольших листов бумаги для заметок и плана. Иногда по много часов я сидела, передвигая карты и мысленно проверяя убедительность и последовательность защитительной аргументации, стараясь поставить себя на место судьи и его ухом слушать мою защиту.
А сейчас, заканчивая эту главу, мне хочется сказать, что я никогда не пожалела о сделанном еще в институтские годы выборе. Что моя профессия не только соответствовала моим способностям и характеру. Она сделала меня лучше и добрее.
Глава вторая. Почему я стала политическим адвокатом
Что это вы, товарищ адвокат, все таких людей защищаете? И ведь не по назначению, а сами соглашаетесь.
Таким вопросом меня встретил Писаренко – член Ташкентского городского суда, куда я в 1970 году приехала, чтобы защищать Илью Габая. Габай обвинялся в клевете на советский государственный и общественный строй. (Его делу посвящена глава в этой книге.)
– Зачем тебе это нужно? Защищала бы лучше лавочников – это куда доходнее и, главное, спокойнее, – спросил меня мой товарищ по консультации, старый опытный адвокат.
Что я могла ответить им?
Что я соглашаюсь защищать всех, кто нуждается в моей помощи.
Что это моя работа, моя профессия и я не вижу оснований для того, чтобы отказывать в этой помощи Габаю или Буковскому, Литвинову или Галанскову.
Мое участие в политических процессах определялось не только политическими, но и, в не меньшей степени, этическими соображениями – моим профессиональным долгом. Когда я дала согласие на защиту Владимира Буковского (это было мое первое политическое дело), я еще не знала ни его политических убеждений, ни его человеческих качеств. Для меня он был человеком, участвовавшим в мирной демонстрации и обвиненным за это в совершении уголовного преступления. Я согласилась бы защищать Буковского независимо от того, разделяла или не разделяла бы я его политические взгляды. Этим же я руководствовалась и принимая защиту по другим аналогичным делам.
Конечно, мне было небезразлично, что во многом взгляды людей, которых я защищала, совпадали с моими. Но, повторяю, давая согласие их защищать, я руководствовалась главным образом тем, что это моя работа, мой долг, моя обязанность.
Даже тогда, когда я не разделяла некоторые их убеждения, это не влияло на мое решение. В самом деле, разве адвокат должен обязательно соглашаться с мотивами поступков своих подзащитных или разделять их взгляды? Разве не дала бы я, ни минуты не колеблясь, согласие на защиту таких диссидентов, чьи националистически-шовинистические взгляды мне глубоко чужды?
Я считала своей главной задачей защиту права на свободное выражение взглядов. Права, гарантированного советским законом и неизменно нарушаемого самим фактом привлечения к уголовной ответственности за инакомыслие.
Какое же внутреннее чувство может заставить профессионального защитника отказаться от ведения таких дел и тем самым нарушить свой долг?
Я уверена, что главным образом – страх. Страх вполне обоснованный и понятный. Страх, который оправдывает такой отказ в глазах коллег.
Когда я пишу, что страх мог удержать от участия в защите по политическим делам, я должна объяснить, чего, собственно, мог и должен был бояться защитник в такой ситуации.
Ведь это была вторая половина 60-х годов. Не было ни массовых арестов, ни массового террора. Принимая защиту по политическим делам, я ни разу не опасалась, что могу быть за это арестована. Я считала, что, защищая в рамках, поставленных законом (а именно в этом я видела свою профессиональную задачу), я не рискую свободой. Уверена, что и мои коллеги, соглашавшиеся и не соглашавшиеся участвовать в политических процессах, опасались не ареста и не осуждения. Они боялись, с полным для этого основанием, что принципиальная защита (защита, основанная на материалах самого следственного досье и анализе действующих советских законов) может повлечь за собой исключение из коллегии адвокатов, боялись навсегда потерять возможность заниматься своей профессией.
Я знаю случаи, когда в Московской коллегии адвокатов по прямому приказу свыше восстанавливали адвокатов, исключенных за совершение серьезных дисциплинарных проступков или даже за профессиональную безграмотность. Были случаи (и их было немало), когда в Коллегии восстанавливали адвокатов, несправедливо осужденных в годы сталинского террора, а впоследствии реабилитированных. Но адвокатов, исключенных за политически неправильное выступление в суде, не восстанавливали никогда.
Сколь велика та жертва, на которую должен был быть готов адвокат, соглашавшийся и соглашающийся сейчас участвовать в политических процессах и выполняющий такую защиту в соответствии со своим профессиональным долгом? Каким мерилом следует ее мерить?..