- С ней все в порядке.
- Может быть. Но глубина... где глубина? Где истинность? Что мне твое капище! Я эстет до мозга костей. Поверь, тебе не повезет с другим, как повезло со мной, он не будет так же тонко разбираться во всех этих вещах. Или тебе этого не нужно, Даша? Врешь, нужно! Никогда не ври мне, Даша. И ссориться не будем.
- А мы не ссоримся.
- Согласен. Это он, - кивнул Павлик Тушнолобов в сторону Севера, может подумать, будто мы ссоримся. Но он просто плохо нас знает. Я только хочу, милая, чтобы ты получше поняла меня. Взгляни на эту церковь, мы столько о ней слышали еще, можно сказать, в утробе матери, а теперь видим воочию. Посмотри! Вот форма, истинная форма! И в этой форме истина. Кто же виноват, что ты не родилась подобной, что у тебя душа не стоит так же стройно и необходимо, а вертится и виляет в разные стороны. Но ты, ты одна и именно ты виновата, что эти виляния заходят слишком далеко. Бывали, знаешь, такие князья и графья, которые безобразничали и богохульствовали, вместо того чтобы создавать изящные формы, творить искусство... ну, хотя бы Гаврилу Гагарина возьми. По молодости был дьяволом. А в старости стал едва ли не святым. Вот что значит форма! Она в него изначально была вложена, и он только ее подавлял, пока мог. Не мешай же мне хорошо стариться, быть хорошим стариком. Я знаю, я до последней минуты буду заглядываться на небо и при этом думать, как бы вынести тебя из церкви на руках, как бы тебя, чаровницу, унести в кусты, во тьму. Но не это моя беда, не это страшно. Ты слишком вертишься. Вот что беда! Нельзя так. Ты становишься неуловимой, я рискую не поспеть за тобой. И нужно ли мне поспевать? Ты еще раз взгляни на эту церковь, на ее красоту. Я же все равно останусь при ней, за тобой не побегу. Ее красоту описать невозможно, а твою можно, и в этом огромная разница, очень для тебя невыгодная, Даша. Это пойми. Когда поймешь, ты станешь другой, взрослой, зрелой, воистину красивой. Ты станешь женщиной и человеком.
Север с любопытством ждал, что ответит Даша. Но у нее не получался ответ, видимо, Павлик Тушнолобов все-таки опутал ее и она запуталась в его словах, как муха в паутине. Он и вообще легко запутывал всякого, Север из того, что Павлик сказал, половину прослушал и уловил только суть. Но эту суть он вместил, а Даша не могла. В ней была сила броситься и в большую тьму, чем стояла в ее глазах, но голова, судя по всему, обладала странной способностью становиться вдруг маленькой и не вместительной, когда муж принимался вслух излагать свои мечтания. А разгоряченному Павлику представилось, что он вполне добился своего и Даша уже слушается его. Она приняла должную форму. Он пожимал ей руки, разглядывал ее пальчики и целовал их. Для Даши важно было, что он перестал говорить и словами отуманивать ее слабый, податливый разум, Павлику же казалось, что он закончил на верной ноте и взял верх. Север, невольный свидетель этой супружеской сцены, улыбался, жуя травинку. Ему уже не было никакого дела до их разговора, заканчивать который они будут вдали от него, в мире, который он постарается сделать для себя неведомым.
***
Глаза Даши выдают неодолимую ее тягу к вещам необыкновенным и склонность к темным порывам, необузданность, следовательно, и даже более, в ней, не исключено, живет неутолимая жажда сверхъестественного, а вместе с тем не припомнить случая, когда бы она впрямь сделала что-нибудь необыкновенное, выходящее из ряда. Север не хотел входить в подробности семейной жизни своих соседей. Энергичному Павлику разрешили свободно излагаться в модном столичном журнале, это у них называется свободной трибуной или что-то вроде того, и вот уже Павлик, как бы особенно высокий и гибкий в эту эпоху своего бытия, стоит и в самом деле на некой почти что трибуне, и все бы хорошо, тем более что пишет он складно и бойко и за статейки ему платят щедро, да только попробуйте каждую неделю в этом вольном полете обязательно выдумывать сюжет, брать считай что с потолка тему, да еще чтоб это все-таки устроило журнал, создавший свою модность на определенных условиях и творческих ограничениях, да еще чтоб оно, хотя бы приблизительно, обещало прийтись по вкусу разбалованному всякой погибельной для духа галиматьей читателю. Так что умный Павлик пишет, разумеется, умно и даже назидательно, а все же в непременных пределах мелкой злобы дня, и павликову творчеству, в конечном счете, не позавидуешь. Он старается. А Даша и думать не думает о тех страшных усилиях, которые предпринимает ее муж в борьбе за существование. Она, по безделию, то хватается за фотографию и в погоне за художественностью кадра разъезжает на павликовой машине целыми днями по таинственным и чудесным, метафизическим местам, то с изыском, прелестно малюет на картоне разные картинки, которых у нее уже немалая выставка. У нее получаются здорово и фотографии, и картинки, и еще кое-какие поделки, но и Север сумел бы не хуже.
Славный Павлик, от чрезмерного трудового запала прикусывающий, жующий кончик языка, имеет еще и словно подпольную эстетскую мысль, эстетскую тревогу, даже какую-то напряженную беду из-за того, что в построениях русского искусства не все так, как хотелось бы ему, или, скажем, не до конца все ему известно, ясно и понятно. Все эти греки с их византийскими канонами, упитанные мастера от немец; и не известно, кто возвел тот или иной храм; к тому же еще русский разум вообще как проходной двор, а русский гений всегда словно не от мира сего и, отрываясь от действительности буквально на глазах изумленного Павлика, еще и бьет его по этим самым глазам разными обрывками, разлетающимися в разные стороны скрепами. И другой на его месте точно сошел бы с ума, уж от того только, что никому в нынешнем мире нет дела до его тревоги и даже самое русское искусство стоит вне его озабоченности, но проворный Павлик все же не без достоинства, выдержав, кстати сказать, темное и в своем существе наглое язычество жены, отбыл в столицу поработать на месте в журнале и там, надо полагать, с обычной своей расторопностью принялся двоить жизнь на хорошо оплачиваемые творческие муки и на взятые в путь-дорожку домашние терзания. Сдвоенность же Севера теснилась вся тут, возле заповедного поля. Как отвратительно слиплись две его натуры! Он любит неказистые улочки окраин города, но ходить ему по ним порой до крайности трудно, ибо и несется как на крыльях, и шатается от усталости и отвращения к себе. Бог знает, что за сила еще влачит его и как его еще терпит, например, иная неожиданно развернувшаяся во всю ширь улица, умеющая четко и прочно, без видимых усилий, прорисовывать свою теневую и солнечную стороны. У нее эта прорисовка естественно и вообще отлично получается и достигает уровня законченной картины, в которую он закрадывается не то вором, не то жалким подражателем.
Однажды Павлик, сплетая ноги в узоры молний на грозовом небе, вбежал в его дом и с порога закричал:
- Моя жена тебя любит, любит! Теперь я раскусил все это!
Высказавшись, словно бы молниеносный Павлик вдруг жалобно задрожал, как безволосое, гадко нагое существо на морозном ветру. Север еще не успел встрепенуться и забеспокоиться и только на скорую руку возразил:
- За что ей любить меня?
- Ты что мне буднично отвечаешь? - запротестовал Павлик. - Ты же понял... и как не понять? Не до обыденности мне, когда такой расклад! Тут драма. Я напьюсь!
- Ну что ж, рассказывай.
- Ты в тот день, когда мы случайно встретились в роще, показался ей необыкновенным, солнечным, что ли... светлым таким, в отличие от меня. Она уже тогда забредила тобой.
Север осторожно рассмеялся.
- Она тебе сама об этом сказала?
- Нет, но я догадался.
Теперь Павлик стал неприятен Северу.
- Откуда ты взялся? Ты же был в отъезде.
- Я вернулся, - сказал Павлик. - А вы думали тут роман без меня крутить?
Север еще не знал, что даже и то, что сейчас у него складывается в более или менее ровную и гладкую речь, он уже через несколько дней сумеет высказать только при необычайной замкнутости на самом себе, внутри, в глубине души и остатков разума, но никак не словами, что, впрочем, случится с ним не по внезапной немоте, а из-за какого-то особого бреда всего его сознания. Павлик, между тем, не вынес открывающихся перед ним возможностей драматического волнения, ушел как от соблазна и затем опять уехал в столицу, несносно увлеченный журнальными делами и своей карьерой. Даша жила всего лишь в нескольких домах от Севера. Еще только начинался долгий летний вечер, когда Север шел по улице, размышляя, под каким предлогом ему войти к Даше. Он не слишком-то поверил в догадки Павлика, стало быть, далеким и бесполезным представлялся ему вопрос, любит ли его и впрямь Даша, как о том возвестил ее муж, тем не менее его занимала вся эта история. Он знал о женщинах, что они говорят: вот, это моя любимая книга, - или: это мой любимый цвет! Тогда мужчинам кажется, что женщина вложила в свои слова действительное содержание и у нее и в самом деле серьезное отношение к той книге или тому цвету. Но завтра у них окажется еще какая-то самая любимая книга, еще какой-то предпочитаемый прочим цвет, и в этом будет та же несерьезность, то же неумение вкладывать в вещи и в отношение к ним глубокий смысл. Также они могут сказать и о человеке, который им чем-то приглянулся нынче и который будет совершенно забыт уже на следующий день; но сегодня они скажут: это мой любимый человек! Вот что и сказала Даша о нем, Севере, а Павлик поверил. Павлик даже вполне убедился в том, что его давно обманывают, с тех самых пор, как в заповедных рощах стали некстати подворачиваться субъекты с необыкновенно блестящими глазами, и пока он там, в столице, вершит важные дела мироустройства и собственного становления, здесь, в нелепой провинции, его голове усвояют натуральные рога. А может быть, Даша и вовсе ничего не сказала и в голове никакого промелька мысли не имела ни о каком Севере, и все Павлику только погрезилось, все только сложилось с фантастическим своеобразием в его воображении. Но, как бы то ни было, Северу в происходящем между ним и соседями, между ним и Дашей, этой молодой прекрасной девушкой, виделось что-то в высшей степени заманчивое, неотразимое, как в свежем надрезе на дереве или в только что освежеванной тушке какого-то животного.