Шли на фабрику и предлагали свои руки и силы на поденный труд. Но их брали неохотно. Железные руки заменяли людские, и число голодных, ищущих труда, возрастало с каждым днем.
Нечего и говорить, что «честным» труженикам давалось предпочтение, а серые люди из желтой казармы должны были довольствоваться отбросами с того жалкого, скудного пира, который задавали другим.
И все-таки это был пир или казался, по крайней мере, пиром жалким пролетариям, в сравнении с их прозябанием в желтой казарме и на углах улиц.
Многие из них, конечно, отвыкли от труда и нашли свое «забвенье».
Но некоторые еще боролись, отстаивая свои призрачные права, но этих последних было меньшинство.
Марк знал все интересы «золотой роты», знал и ее жизнь, мучительную и больную, как кошмар.
В предпраздничные и праздничные дни кишели они у оград часовен и церкви, единственной церкви маленького города, и жалобными голосами взывали о милостыне.
Они имели на это право, потому что им отказывали в труде.
Некоторым из них удавалось обмануть администрацию — уйти «убегом» в большой город, который в силу запрета казался им особенно желанным и соблазнительным, как райский плод.
«Счастливец» закладывал свой казенный кафтан у кабатчика за ведро водки, угощал товарищей на «отвальной» и уходил по хорошо знакомому каждому «золоторотцу» тракту. Случалось этой зимой, беглец жестоко отмораживал себе ноги и чуть не ползком добирался до желанной цели, но все-таки добирался, упорный, как маньяк. Его тянуло туда не потому, что в большом городе жилось вольготнее их брату беспаспортному бродяге, нет. Просто большой город был его целью, целью жизни, присущей каждому человеку. И бесправный бродяга создавал себе эту цель, наполняя свою жизнь ею. Бесцельная жизнь была бы могилой для него.
В каждой жизни должен быть идеал, стремление к цели. Так решили люди. Так должно быть.
Идеалом серых людей из желтой казармы являлся большой город и борьба с администрацией в силу воздвигнутых властью к тому преград; их поджигало это препятствие и распаляло их жгучее стремление к их идеалу. Они шли напролом, лезли, как лезут муравьи, устойчиво и упорно, на свои кучи, и снова их водворяли в желтую казарму маленького города, чтобы снова они жили там неудовлетворенным желанием стремления к их цели.
Как и у каждого человека, как у серых людей, так и у Марка была цель. Она появилась в нем с той поры, когда Черняк сказал ему о Казанском.
Случилось как-то однажды, что Марк, будучи мальчишкой, сделал Черняку сознательную гадость.
Черняк, несмотря на свои двадцать лет, казался вдвое слабее четырнадцатилетнего Марка и не сумел отплатить ему обидой за обиду; он только вскипел, заметался, как раненый, и, взглянув с ненавистью в самые зрачки Марка, прошептал:
— Вот погоди ты, узнает Казанский!
И с этой минуты все чаще и чаще стало слышаться это имя Марку. Чем больше входил он в строй жизни своих новых друзей, чем больше знакомился с ними, тем яснее выплывал из тумана неясный и загадочный образ того человека, о котором говорили все не иначе как с уважением среди серой бесправной семьи.
У «золотой роты», по-видимому, был еще идеал, помимо стремления к большому городу, и еще более ясный и определенный.
Таким идеалом являлся Казанский.
«Казанский придет. Казанский скажет. Казанский рассудит. Погоди, скажу Казанскому», — слышал Марк постоянные фразы отовсюду из уст серых людей. О Казанском всегда говорили пониженным тоном, умышленно смягченным голосом, как о чем-то, что имеет власть, силу и подчиняет уважением к себе.
И от этих отзывов веяло чем-то хорошим и светлым.
Слушая постоянные рассказы серых людей о Казанском, Марк привык думать о нем, не зная его. Личность Казанского, неведомая Марку, пленяла его тем обаянием тайны, которой был окружен этот загадочный человек. Его престиж среди бесправных серых людей, постоянные восторженные отзывы «золотой роты» о нем — все это вместе взятое не могло не повлиять на впечатлительную душу Марка. И мало-помалу в душе его вырос и сложился мощный и вполне определенный образ гиганта-человека, каким представлялся ему Казанский. Он знал, что идеал «золоторотца» — не кто иной, как бродяга, беспаспортный, дитя, вскормленное в их среде, но горячее, необузданное воображение юноши создавало образ, полный своеобразной таинственной силы — силы, побеждающей эту темную толпу, и сила эта рождала в нем, Марке, чувство глубокой привязанности и нежности к ее обладателю.
Не признающий ничьей силы, Марк мало-помалу подчинился невольно обаянию таинственной прелести неизвестного ему еще человека. Четыре года ждал его появления Марк, смутно сознавая, что влияние Казанского отразится и на нем, и если не облегчит ему жизнь, то пояснит ее ему и сделает доступной.
Марк заблудился в окружающем его с детства мраке и смутно инстинктом чуял существование света, жаждая всеми силами познать его.
Этот свет олицетворялся в Казанском, идеализированном по-своему голодной, пьяной серой толпой, и Марк ждал его вместе с остальными, или еще больше остальных, так как для него он был еще неизведан и заманчив, как тайна.
И когда, наконец, Казанский, отсидев четыре года в столичной тюрьме за какую-то провинность перед начальством, вернулся в маленький город, Марк понял, что жизнь получила сразу для него иную, новую окраску.
Весь следующий день Марк избегал свидания с отцом, и все-таки им пришлось встретиться. В ту минуту, когда юноша уходил из дома, исполненный проектов и мыслей о предстоящей встрече с Казанским, конторщик Ларанский входил на крыльцо, и отец с сыном почти столкнулись на пороге дома.
Марк угрюмо посторонился, давая отцу дорогу, но Артемий Ларанский пошел прямо на него, положил на плечо сына свою тяжелую красную руку и произнес хриповатым баском:
— Повремени немного! Нам надо с тобой сговориться. Пойдем.
И прошел впереди него в маленькую неприветливую столовую, где было темно среди дня из-за густо разросшихся кустов бузины у окон и где слепой щегол, добытый года два тому назад из лесу Марком, распевал на подоконнике в клетке. Артемий Ларанский прямо подошел к окну и впился безучастными глазами куда-то поверх кустов и сада, бессознательно постукивая пальцами по клетке слепого щегла. Марк остановился у порога и ждал.
Отец и сын были похожи друг на друга. Только сын был ниже ростом и казался коренастее и сильнее. У обоих был одинаковый контур головы, крепко посаженной на сильные, чуть приподнятые плечи, те же толстые, как у негра, вывороченные губы и выпуклый лоб с сильно развитыми надбровными костями. И лица обоих выражали одну и ту же упорную стойкость и железную волю. Отец был лет на тридцать старше сына.
Ларанский-старший побарабанил еще несколько секунд пальцами по железным прутьям клетки и разом, неожиданно отвернувшись от окна, подошел к Марку. Его встретил враждебный взгляд, Марк был настороже.
Конторщик усмехнулся.
— Чего ты боишься? — бросил он в сторону сына и еще презрительнее оттопырил нижнюю губу.
Марк встрепенулся.
— Врешь! — с видимым усилием произнес он, — врешь! Ты знаешь, что я не боюсь ни тебя, ни другого. Я никого не боюсь в целом мире. И это ты знаешь тоже.
— Молчи! — закричал Ларанский-отец, и кулаки его конвульсивно сжались. — Молчи. Верно, не боишься, потому что развратничаешь и сбиваешь своими гнусностями с пути других.
— Врешь! — с угрюмым усилием проронил Марк, — и сам знаешь, что врешь! Знаешь, что не такой я и что меня оболгали.
Упорный горящий взор юноши точно присосался к темному немигающему, тусклому взору отца. С минуту они стояли друг перед другом, оба сильные, как звери, и, как звери, ожидающие борьбы, могущей решить главенство одного из них. Лица обоих побледнели разом.
Так длилось с минуту, а может быть, и больше, и это казалось мучительным для обоих.
Потом кулаки Артемия Ларанского как-то разом разжались, и он отвел тяжелый взгляд от лица сына. И Марк тотчас же понял, что победа осталась за ним раз и навсегда.