В другой деревне говорили:
- Ты думаешь, там чисто дело-то, на пунхте-то этом? Жулики. Ты свое масло сдал, а другой пришел с деньгами, твое масло продадут ему, да от него же и примут. Сколь разов так было. Кого хошь спроси. Э, да пес с ним! Наше деле сдать, приказ исполнить, а куда пойдет - дело ихнее.
Пишу то, что слышал и видел. Пишу по совести. Наблюдатель должен выявлять светлые стороны жизни нашей молодой Республики, и отнюдь не скрывать ее темных сторон. Полагаю, что в этом долг каждого.
* * *
Итак, мы шагаем дальше. Озимое сжато и вывезено с полей. Урожай озимых определенно плох. Дозревают яровые хлеба. На них надежда. Виднеются в стороне от дороги несколько хуторов, видимо, выехали давно. Почему у местного крестьянина почти полное отсутствие чувства прекрасного? А ведь живет среди полей, среди соловьиных песен и блеска зорь. Избенки неважные, перевезенные со старых пепелищ, дедовской постройки, и хоть бы одна финтифлюшечка, расписные ставни, что-ли - хоть бы один куст цветов. А вот латышский хутор - совсем не то. Видна некоторая культурность, изба белая, веселая, ворота струганные, с резьбой, немудрящий садик, а вот и финтифлюшка - раздраконенный всеми красками скворешник на шесте.
По жнивью попадаются вехи и новые межевые знаки: это работают землемеры, мужик усиленно идет на хутора. Но об этом после.
Тучи не желают шутить, заморосил дождь, а мы в одних рубахах, да котомки за плечами. Но вот позади затарахтела телега.
- Кузьмич, да это ты никак?
- Я. Здравствуй, Степан Федотыч, - отвечает агроном.
- Здорово, Александр Кузьмич, здорово, дружок! Скачи в телегу, подвезем. Товарищ, залезайте.
Степан Федотыч весьма деятельный, но плохо грамотный крестьянин. Он председатель общества животноводства в своем родном селе. По письменной части ему помогает сын его, красноармеец, работающий совершенно безвозмездно, просто из любви к делу.
- Вот, по епархии своей иду, - отвечает агроном на вопрос Степана Федотыча. - В двух местах хочу сельскохозяйственное товарищество организовать. И при них кооперативы. Крестьяне очень просят.
- А зачем же ты пешком? - спрашивает тот. - Раз просят, лошаденку должны прислать. Посылают же за попом. А впрочем, наш брат-мужик, ежели дарма ему дают - давай, а чуть из его кармана - зубами за коп 1000 ейку держится. Кого он любит? Только себя любит.
- Отчего это так? - спрашиваю я.
- А кто его знает. То ли природа наша такая волчья, то ли выработки настоящей не было. Кто нас учил, чему учили? А так что ничему, как поганки в лесу росли. От этого самого мужик только себя и знает. Ему да-ко-сь наплевать на всех. Эвота школа у нас, надо поддерживать, дрова, ремонт. Бездетные или малодетные не хотят. Не желаем, да и все, у нас, мол, нет детей. Да ведь дело-то общественное! Братцы! Ведь ежели на многодетных повинность навалить, им не сладить, дурьи ваши головы! Никаких толков, им хоть кол на башке теши. Так и гибнет дело. Да-а... А я за жмыхами на станцию ездил. Думали, Питер не пришлет. Нет, спасибо, триста пудов прислали.
Агроном об'ясняет мне, что по его почину в нескольких волостях крестьянскими обществами организуется выставка племенного крестьянского скота, и за лучшие экспонаты будет выдаваться, как поощрение, по нескольку пудов жмыхов. Петербург отнесся к этому делу сочувственно.
- Вот ты и прими в соображенье, что я тебе расскажу, - начал Степан Федотыч. - Ну, мужик уж темный человек, а вот эти-то на станции малость почище нашего брата, а гляди, сколь прекрасно взятку любят брать. Приехали мы на десяти подводах, наши общественники. На станции все под дрезину пьяные. Я к весовщику, требую взвесить жмых. Выпивши, не желает. Я к начальнику станции, тоже, выпивши: бери, говорит, на взгляд. Да как же на взгляд, раз дело-то общественное? Я к милиции, вся пьяна под дрезину, и старший ихний пьян. Оказывается, дело просто: вчера купеческий скот принимали. Да тоже не хотели принимать, мол, вагоны заняты, через четыре дня примем. Ну, значит, заплатили взятку, что следовает быть, да ведро самогону выставили, живо нашлись вагоны, бегом, бегом, через два часа поезд, - подцепили, фють! поехали. Вот и обожрались вчерашний день самогоном-то, да и сегодня гуляют. Ну и мы, грешным делом, спросили, сколько причитается дать. - "Гони три бутылки самогону". На счастье наше, шагает человек, сзади кошель, а в кошеле что-то побултыхивает. Не самогон-ли? Самогон. Почем бутылка? Три лимона. Шагай дальше, дорого. Глядим, другой идет рыжий мужчина этакий, бутыль под пазухой с самогоном. Почем? Два с половиной. Шагай дальше! Пошли мы на зады. Возле телеги народ, глядим самогонку покупают. Почем? Два мильона. Ну мы и...
- Неужели так много самогонки делают? - спросил я.
- Не приведи Бог, - сказал крестьянин, - на хуторах, по деревням, даже духовные лица которые. Ну, те, известно, для себя. А наш брат на продажу больше.
- Да для чего это?
- Как для чего? Кто от достатку, а кто и от бедности. Видишь, неурожай нынче, поневоле гнать приходится которым.
Я удивленно поднял брови:
- Как же так?
- Да очень просто. Я тебе по пальцам об'ясню. В прошлом году хлеба девать было некуда, ну изрядно гнали вроде для удовольствия личности. А нынче неурожай, а налоги огромадные, много больше прошлогодних, прямо удивительно, как это там разочли в Москве. Страсть, ей-богу, страсть! У многих всю рожь под метелку отобрали, а яровых дай Бог, чтобы до Рождества, а там - в куски. Ну, вот теперь ты и слушай. Из пуда хлеба десять бутылок самогону выходит. Крестьянин продаст, да на эти деньги четыре пуда муки-то купит. Два опять в дело, а два - в запас. Да опять продаст, так себя и обеспечит до нового урожаю. Вот, милый человек. Другой плачет, да гонит. Нужда велит. От латышей пошло, от хуторян. Головастый народ, выдумщик.
* * *
Едем дремучим лесом. Дорога ухабистая и грязная. А дальше - сплошной кисель. Берем в об'езд, по лужам. И я с изумлением вижу, что это не лес, а форменный обман: пашни подползли к самой дороге и вековые деревья, создающие иллюзию первобытных дебрей, тянутся лишь неширокой полосой по ее обочинам. А дорога действительно убийственная. От булыжной мостовой остались жалкие следы: камни выворочены и разбросаны в беспорядке, выбоины, как медвежьи берлоги ночью шею береги, канавы затянуло землей и поросли бурьяном. Да и не мудрено: много лет не было ремонта, а между тем по этой дороге двигались обо 1000 зы и батареи - наши и белогвардейцев.
- Самая убойная дорога, - говорит Степан Федотыч, - в восьмнадцатом году красные мобилизовали у нас в волости 78 подвод, снаряды везли мы. Осень, грязища, а провианта для лошадей нет и самим жрать нечего, прямо край пришел. И солдатишки-то впроголодь воевали. Еще попервости тогда красная-то армия была. Одначе сковырнули белых.
Он рассказывает много курьезного, как красные удирали от белых, а белые от красных, как зеленые по ошибке целые сутки пластались против белых, и как красные впрах разнесли и тех и других.
- Вот тут наше орудие стояло, вот там - другое. А белые в Дубраве были притаившись, - рассказывал крестьянин.
Он свернул налево, а мы зашагали вперед. Догоняем группу подвыпивших крестьян: три парня в брюках и рыжебородый дядя - козырь на ухо. Парни, посовываясь носами, идут сторонкой и горланят с присвистом:
"Это будет после-едний решительный бой!" - но вместо удали слышится ожесточение.
Дядя идет прямиком, посреди дороги, не разбирая луж.
- Сорок семь пудов им подай... А? Нет, ты рассуди, Кузьмич... А жрать-то мне что? Сколевать, али как? Э-эх!! - рванул он кулаком по воздуху и едва удержался на ногах.
Лес кончился, пошли желтобурые поля и засерела Дубрава на пригорке. Из деревни вышла толпа, завернула влево и остановилась на пашне.
- Что это плясать, что ли, вышли, - сказал парень.
- Здесь не пляшут, - отозвался другой, с гармошкой. - Это поп молебствует.
ГЛАВА ВТОРАЯ.