Итак, англичане были очень критически настроены по отношению к материалистической этике, которая хотела основать нравственный закон на самолюбии, наслаждении или выгоде индивидуума. Разумеется, интеллигентные представители развивающейся буржуазии и в Англии также пытались объяснить нравственный закон, как естественное явление, но они признавали, что его принудительная сила не может быть объяснена одними только размышлениями о полезности и что те построения, который были необходимы для того, чтобы не только согласовать веления нравственности с побуждениями пользы и удовольствия, но молчаливо обратить эти побуждения в деятельную жизненную силу первых, искусственны. Они отличали поэтому строго от эгоистических инстинктов в человеке альтруистические, признавали моральное чувство, которое побуждает людей содействовать счастью своих ближних. Кроме шотландца Гетченсона (1694–1747), выдающимся представителем этого учения быль великий экономист Адам Смит (1723–1790). В двух своих главных больших сочинениях он исследовал действие обоих основных начал человеческого поведения. В «Теории нравственных чувств» (1769) он исходил из симпатии, как важнейшего связующего звена в человеческом обществе; его «Исследование о причинах богатства народов» признаёт эгоизм, материальный интерес индивидуума основным началом человеческого поведения. Книга вышла в свет только в 1776 году, но принципы, заключающиеся в ней, Смит изложил устно уже в 1752 или 1753 г. в Глазго. Его теории эгоизма и симпатии, следовательно, не исключают, но дополняют друг друга.

Если эти англичане противопоставляли друг другу эгоизм и моральное чувство, то, по сравнению с материалистами, это было некоторым приближением к платонизму и христианству. Но их взгляды всё же резко отличались от этих учений. Ведь, если по христианскому учению человек по природе своей зол, если по учению Платона наши естественные побуждения являются в нас безнравственным элементом, а нравственность представляет нечто сверхъестественное и стоящее вне природы, то для английской школы XVIII-го столетия моральное чувство, хотя и было противоположностью эгоизма, но всё же, как и этот последний, являлось только естественным побуждением. Кроме того, эгоизм казался им не злым явлением, но вполне справедливым инстинктом, который столь же необходим для процветания человеческого общества, как и сочувствие другим людям. Моральное чувство было для них таким же человеческим чувством, как и всякое другое, в некотором роде шестым чувством.

Конечно, благодаря этой предпосылке у них так же, как и у французских материалистов, затруднение лишь было отодвинуто дальше, а не разрешено. На вопрос, откуда же появилось у человека это особое моральное чувство, у англичан ответа не было. Человек был им одарён от природы. Хотя это и могло удовлетворить их, ещё рассуждавших о творце миров, но делало не лишним и предположение о его существовании.

При таком положении вещей, задача дальнейшего научного развития этики казалась ясной. Как французская, так и английская школы сделали много для психологического и исторического объяснения отдельных нравственных ощущений и воззрений. Но ни той, ни другой не удалось познать нравственность целиком, как продукт причин, которые лежат в пределах нашего опыта. Для этого необходимо было пойти дальше английской школы и исследовать причины морального чувства, нужно было также пойти дальше французской школы и ясно обнаружить основы нравственного идеала.

Но развитие происходит не прямолинейно, а диалектически. Оно двигается путём противоположностей. Ближайший шаг вперёд в философии по отношению к этике был сделан не в этом направлении, а в противоположном. Вместо того, чтобы ещё более, чем до сих пор, втиснуть этическую природу человека в рамки общей естественной необходимости, взяли и снова освободили её от них совсем.

Этот шаг совершила немецкая философия при помощи Канта (1724–1804). Теперь любят призывать нас: «Назад, к Канту!» Но кто при этом имеет в виду кантовскую этику, тот мог бы с таким же успехом сказать: «Назад, к Платону»!

III. Этика Канта

1. Критика познания

Кант стоял на той же почве, как и материалисты. Он признавал, что мир вне нас действителен, и что исходным пунктом всякого познания является чувственный опыт. Но наше опытное познание слагается из того, что́ мы получаем при помощи чувственных впечатлений, и того, что́ рождает из себя наша собственная познавательная способность; другими словами, наше познание мира обусловлено не только свойствами внешнего мира, а также и нашей собственной познавательной способностью. Поэтому, исследование этой последней необходимо для познания мира так же, как и исследование внешнего мира, и составляет задачу философии, которая, стало быть, оказывается наукой о науке.

В этом нет ничего такого, под чем не мог бы подписаться любой материалист, и чего за исключением последнего положения не высказали бы уже раньше материалисты, но, конечно, высказали в той форме, в какой отдельные положения материалистического понимания истории существовали уже до Маркса, а именно, как воззрения, не оказывавшие дальнейшего плодотворного влияния. Только Кант сделал такое исследование основанием всего своего учения. Только благодаря ему философия действительно стала наукой о науке, задачей которой было учить не какой-либо определённой философии, а философствованию, процессу познания, методическому мышлению — при помощи критики познания.

Но Кант пошёл дальше, и его философский подвиг, исследование познавательной способности, сделался вместе и его философским грехопадением.

В виду того, что чувственный опыт представляет нам мир не так, как он есть сам по себе, а как он существует для нас, как он является нам, благодаря своеобразно нашей познавательной способности, мир, как он есть сам по себе, должен неизбежно быть иным, чем тот мир, каким он нам является. Потому, Кант различает мир явлений, «феноменов», и мир вещей в себе, «ноуменов», «интеллигибельный мир». Конечно, этот последний мир для нас непознаваем; он находится по ту сторону нашего опыта и им, поэтому, незачем совсем заниматься; его можно понимать только, как обозначение того, что наше познание мира постоянно ограничено своеобразием нашей познавательной способности, постоянно относительно, что оно может нам доставлять только относительные, не абсолютные истины, — не законченное познание, а только бесконечный процесс познавания.

Но Кант не удовольствовался этим. Он чувствовал неудержимое стремление проникнуть хоть одним глазом в этот непознаваемый, не допускающий исследования мир вещей в себе, чтобы получить о нём, по крайней мере, какое-нибудь представление. И он действительно вознамерился составить себе о нём вполне определённое представление. Дорогу к этому он видел в критике нашей познавательной способности.

Оставляя в стороне всё то, что происходит из чувственного мира, она должна стремиться к отвлечённому изложению форм познания и созерцания, которые заложены с самого начала, a priori, прежде всякого познания, в нашем «духе».

Таким образом, он открыл идеальность пространства и времени. Они должны представлять собой не понятия, получаемые из опыта, а чистые формы созерцания мира, присущие только нашей познавательной способности. Мы можем познавать мир только в форме пространственных и временных представлений. Вовне же нашей познавательной способности не существует никакого пространства, никакого времени. Благодаря этому, Канту удалось сказать нечто весьма определённое о мире вещей в себе, этом совершенно непознаваемом мире, а именно, что он беспространственен и вневременен.

Без сомнения, это логическое рассуждение одно из самых смелых построений человеческого духа. Но этим, конечно, совсем ещё не доказано, что оно и вполне свободно и от возражений. Наоборот, против него можно возразить чрезвычайно много и такие возражения ставят его на деле в весьма затруднительное положение. Допущение идеальности пространства и времени в кантовском смысле ведёт к неизбежным противоречиям.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: