Лица у всех становились веселыми, ясными и приветливыми, злоба на душе таяла, обиды предавались забвению, прежние враги мирились за бутылкой водки, лезли друг к другу целоваться и, плача пьяными слезами, клялись быть "побратимами" до гроба, а в подтверждение слов выползали на улицу и брали в рот землю.
Проходит год, идет другой. Мужики еще с весны начинают примечать, что белки нынче не жди. Это плохо. "Черт с лешим в карты, знать, играли, и леший проиграл всю белку". Зато хлеба будут хороши, вон какие вымахали, любо!
Но вдруг среди лета внезапно падал страшный гость - ранний иней, за ним другой. И все гибло.
Наступала тогда черная полоса жизни.
Эта полоса была живучая, годом не кончалась: жди два, а то и три года: "С ним, с богом-то, драться не полезешь".
Тогда постепенно, исподволь, как день сменяется вечером, снова наплывало на деревню зло. Со всех сторон, из болот и падей, вместе с туманом, неслышно, по-змеиному заползало оно в избы, туманило всем головы, разъедало сердца и рычащим бешеным псом ложилось у порогов.
По деревне, от двора к двору, натягивались тогда какие-то невидимые дьявольские нити. Кто их плел? Конечно, враг человеческий. В воздухе припахивало недобрым, и все становилось унылым и мрачным. Не услышишь больше светлого смеха: засмеются - зло горохом рассыплется; не услышишь и разухабистой вольной песни: запоют - словно кого хоронят; не звенит ласковый голос девушки: "Ах ты, Ваньша, карий глазок", - слышится вздох молодой, тронутой горем, груди.
Лица становятся хмурыми, глаза голодными и завидущими, рот жадным, руки неудержными, в сердце нарастает боль. Хочется кого-нибудь укусить, уколоть, урвать, выругать, сжить со свету. А иной раз хочется - и откуда прилетит вдруг хотенье! - встать посередь улицы и каждому сказать: "Ребятушки, а ну, пойдем, а ну, наляжем - не подастся ли?" Куда пойдем, на что наляжем - кто его знает. "Ребятушки, ворочай все сверху донизу!" Пожалуй, надрывай глотку. Тайга обратно вернет крик и захохочет.
Вот Спирька-солдат из Питера пришел, домой вернулся, - Спиридон Павлыч Иконников. Всем насказал разных небылиц: и какие города бывают, и какие там люди, и какой свет по ночам пускают... Мало ли он рассказывал!
Потом ушел, окаянный, не захотел остаться дома: "Нешто можно здесь жить... Что я - зверь, что ли?" Побахвалился-побахвалился - да ушел-таки... Слоняется где-нибудь, легкой жизни, сукин сын, ищет... Лодырь.
И так и этак ругали солдата Спирьку, что взманил, что указал перстом в небо, туда, где зори плавают, где все не так, все не по-здешнему, но в душе любили часто вспоминать его речи и втихомолку вздыхали.
II
Назимово - большое стародавнее таежное село.
Недалеко от Кедровки, и сотни верст нет, - это не расстояние, - но жизнь там поприглядней. В Назимове и "царские преступники" - политики жили, и книжка по рукам ходила, и грамоте кой-кто из парней кумекал: школа была.
Там церковь каменная, колокол большущий, как бухнет-бухнет - долго гул идет, есть священник, купцы, да и от проезжей дороги недалеко. А проезжая дорога прямехонько упирается в уездный городишко, семьсот столбленых верст до города.
Однако греха и всяких поганых дел было много и в Назимове.
Торговый человек, Иван Степанович Бородулин, жил в двухэтажном доме с палисадником. Дом его по селу первый. Сам Бородулин мужик в соку, с большой черной бородищей, румяный, волосы в скобку, зубы белые, бабы его любят.
Со всеми ими помаленьку баловался Бородулин и, гордясь этим, говорил: "До женских я охоч". Пуще же всех нравилась ему солдатка Дарья, с которой он открыто жил.
Но гладкая солдатка Дарья жила в то же время с уголовным поселенцем Феденькой, а жена вора Феденьки, местная крестьянка, жила с кузнецом Афоней, а жена Афони жила с тремя назимовскими парнями и с "женатиком" Лапшой, жена же Лапши, ловкая баба Секлетинья, путалась с вдовым попом. Поп, не довольствуясь бабой Секлетиньей, своей стряпкой, увлекался семипудовой купчихой Бородулиной, уехавшей в город лечить зоб.
Так оно колесом и шло.
Иван Степаныч Бородулин - купец не промах: всю округу в кулаке зажал.
Кедровский староста Пров уж на что мужик самосильный, а тоже в долгу у Бородулина: колдуны шишиг таежных на Кедровку напустили, без малого весь скот у мужиков от поветрия чезнул - довелось с поклоном к купцу идти.
Долго кряхтел Пров: жалко Анну, единую дочь, в люди отпускать, а надо. Убрались с полем, отправил Анну к Бородулину в работницы: хоть часть долга с плеч - и то дело. Матрена больно горевала, перед разлукой на дочку наглядывалась. Мудрено ли? Анна по деревне первая, да не по деревне: поди, нет ее краше да умнее по всей тайге, во всем русском царстве, - и в кого такая задалась?
Только вот Анну тоска грызет. Так как-то, скучно... нехватка в чем-то... Исподтиха-исподтиха, да как вцепится, словно лукавый пес... Точно не здешняя, не таежная, точно в хрустальном ключе родилась, что бежит из тайги да в речку, из речки в море, через весь белый свет, скучно Анне. Сама не знает отчего, а скучно... От жизни, что ли? Жизнь ли это? Стало быть, жизнь...
- В досюльное время, сказывают, лучше было, а теперь погляди кругом: тошнехонько, - сама с собой печаловалась Анна. - Люди не люди, выползут, мохнатые, потычутся носом, что положено, помытарятся да трухлявыми колодами хлоп в землю. А из тайги опять прут новые... Так и катятся: из тайги да на погост, под крестик. Вот и жизнь.
Особенно грустила Анна осенью, когда собирались к отлету птицы. С болючим горем отрывала от сердца крик:
- Журыньки, возьмите мою душеньку... да унесите...
И не с кем словом золотым перемолвиться, розмыслом раскинуть. С Устином разве? Нет, Устин - старик, о божественном думает: ему тайга мила. С Кешкой? Темная душа, беззвездная. С родителем? У него сердце мозолистое: работай, ворочай за двоих, а дальше - тпру... Вот с Мошной, однако... Мошна старуха дошлая: много знает сказок, присказьев, побасок. При трескучей лучине занятно ее послушать: руками куделю прядешь, а душа над тайгой трепыхает...
В разлуке с Кедровкой Анна не живала, а пришла в Назимово - тоска пуще. И быть бы, пожалуй, худу, но встретила Андрея - и все перевернулось.