Я обрадовался, когда Пашка Артюхин запел невыразимо противным голосом с восточным акцентом:
А когда все отсмеялись, он запел визгливым голосом:
У развилки, откуда уходила дорога на Красногорск, к нам присоединилась молодая женщина, Галина тетка по отцу Люда. Мелькнуло что-то миловидное и стройное. Мелькнуло, ибо проверить свое впечатление мне не удалось, она сразу исчезла в густо населенном нутре машины, и я забыл о ней. Я опять видел Галю, Артюхина, Катю, Гошу, тетю Дусю и рыжего шофера. А Люды след простыл. И ведь она сидела прямо передо мной на откидном сиденье. Но вот что-то случилось: то ли сместился свет, то ли на повороте солнце напрямую ударило в окна машины, и я вновь увидел ее. Она казалась Галиной ровесницей и уж никак не теткой: молодая, свежая, прелестная женщина. Жаль, что существование ее дискретно. К ней нельзя приглядеться, она вновь пропала. Как выяснилось впоследствии, это было особым даром или дефектом Люды, не знаю, как и сказать, — внезапно исчезать. Наподобие мандельштамовского щегла, который «не посмотрит — улетел». Ее скромность, стремление уходить в тень, не мозолить глаза создавали дурманный эффект неприсутствия.
Как мне потом сообщила Галя осудительным тоном, Люда была девственница. Вот уже несколько лет ее обхаживает молодой директор шинного завода, косвенно подчиненного Звягинцеву, но все никак не решится сделать предложение. Наверное, его отпугивала способность Люды к исчезновению. Жутковато жениться на полупризраке.
Я и сам, не вписываясь в интересы, разговоры, юмор и музыку компании, ощущал себя не вполне реальным. Наверное, поэтому меня и потянуло к Люде, но тяга осталась беспредметной — в буквальном смысле слова, — Люда снова дематериализовалась. Чуткая от ревности Катя каким-то образом угадала мое намерение. «Не трать даром силы, она невеста». И тут я услышал о женихе-смежнике и о том, что Артюхин, Людин троюродный брат, тайно на трезвую голову, шумно в подпитии вздыхает по ней. Духовидец Артюхин, ведь она сама была, как вздох. Но, видимо, ему удается «в тумане разгадать» и даже удержать «мучительный и зыбкий» образ Люды. И тут кто-то признес: «Дача Берии».
Сплошной зеленый забор, окружавший густой еловый лес, тянулся километра на полтора. Забор как забор, но почему он кажется таким зловещим и таинственным? Артюхин перестал петь, словно его пение могли услышать за зеленым забором. Внезапная тишина подчеркнула значительность момента. Тут только я сообразил, что впервые вступаю на запретную территорию власти и для таких, как я, очень легко и опасно заплутаться в заповедном лесу.
Забор наконец отсекся. Пошла светлая сквозная березовая аллея, слева мелькнуло двухэтажное здание чайной, мост и колено Москвы-реки, Еще одна деревня, лежащая в западке, и на бугор пополз другой глухой зеленый забор, точная копия бериевского, но не навевавший жути. Мы свернули к воротам, посигналили. Вышел мужик в картузе. Посмотрел подозрительно, кивнул шоферу и открыл ворота. Мы двинулись по асфальтированной дороге к холму цветочной клумбы, обогнули ее и оказались у парадного входа огромной двухэтажной деревянной дачи — зеленой, с белыми колоннами, похожей на старый господский загородный дом.
Когда мне сказали, что мы едем на дачу, мне представилось нечто вроде тех ветхих ропетовских дачек, где проходило мое раннее детство в столь близких сердцу каждого старого москвича поселках: Томилино, Красково, Перловка, Тайнинка, Удельное. Они были все на одно лицо: подслепая застекленная терраска, башенка, эркер, изъеденные жуком-короедом косяки, притолоки, плинтуса, на задах чахлого садика — зеленый домик уборной. Убогость, сырость, гнильца, прелый дух неотделимы от подмосковного дачного жилья. Все мнимое очарование загородных пикников сводится к нехватке стульев, тесноте за столом, одной вилке на двоих, разнокалиберной посуде, в которую так трудно разлить водку поровну, сломанному штопору и верху блаженства — мучительно не желающему закипать самовару.
Но, увидев дворец Звягинцева, я наконец-то до кишок осознал, что попал в иную действительность, в царство хозяев жизни, где я и мои близкие были изгоями.
Никаких дурных чувств сроду невиданное благополучие чуждой мне среды во мне не вызвало. Я не просто независтлив, но обделен этим чувством до некоторой патологии. Хотя бы в малой дозе надо носить в себе любое человеческое чувство, включая самые дурные: зависть, ревность, мстительность. Эти три чувства мне неизвестны. Зато ведома другая скверная троица: я обидчив, неотходчив, злопамятен. Я могу примириться — формально — с человеком, обидевшим, оскорбившим меня, но все равно не прощу его в глубине души. И я становлюсь с ним фальшив, ибо должен делать вид, будто давно выкинул из головы старую обиду. Не забыл, не выкинул, не простил. Но хуже от этого только мне самому, ибо обидчик, якобы прощенный, беззаботен, а меня по-прежнему жжет, даже пуще прежнего. Только отмщение благостно освобождает душу, но оно для меня исключено — я добр, жалостлив и не способен сознательно причинить страдание другому существу. А вот зависти нет в помине. Я от души радовался за счастливцев, которые могут жить в таком привлекательном мире, куда меня допустили, быть может, в первый и последний раз.
Так я стоял, безучастный к мелкой суете, непременно сопутствующей каждому приезду, приходу. Выбежал какой-то нарядный светловолосый мальчуган, очевидно, Галин сын, и был обласкан всеми приехавшими, кроме меня и шофера. У меня с рыжим мрачнюгой наметилось бессознательное сближение на почве выключенности из происходящего. Затем появилась благообразная, круглолицая старуха с живыми вишневыми глазками и той царственностью, какой от века обладают русские няни в богатых домах, и другая старушка, сухонькая, белоголовая, она мгновенно выискала среди нас самое неприметное существо — невидимку Люду и прижалась к ней с защищающей любовью — ее мать, а стало быть, и мать главы клана. Последней как-то боком сунулась к машине сутулая косоглазая неандерталка и принялась разгружать багажник — домашняя работница.
Меня никому не представляли, вроде бы подзабыв в подъемной суматохе встречи, и я беспрепятственно оглядывал окружающий мир. Участок был огромен, я не обнаружил его границ, ибо за молодыми сосенками, купами берез, ольшаником, кустами сирени, жимолости, жасмина ограда просматривалась лишь в стороне ворот. Я обнаружил открытую беседку в глубине сада, за рябинником, заброшенный теннисный корт, обнесенный частой сеткой, яблоневый сад, сбегавший по откосу в сторону реки, возделанные грядки с клубникой.
А потом я увидел нечто, чего не осознал поначалу как реальность, принадлежащую этому, не освоившему самого себя миру (неосвоенность читалась в заброшенном корте, не обустроенной беседке, засохшем диком винограде на боковой стене дома, заросших сорняками клумбах), — на террасе стояла женщина, нет, не стояла, высилась, источая золотой свет, творя вокруг себя некое сияние, которое было ее особой, не изолирующей, но отделяющей от окружающего средой, вроде той странной капсулы, в которой Христос возносится в чертог отца своего на старых иконах, что породило современную легенду о его инопланетной сущности. И эта женщина, это явление природы, избравшее образ женщины, принадлежала другой системе мироздания.
Сказать, что она довольно высока ростом, дородна, как положено русской красавице, что у нее золотые волосы, серо-голубые глаза, чуть вздернутый нос и алый цветущий рот, значит, ничего не сказать о ее благодатном облике. Да и вообще невозможно описать женскую красоту. Это знал Лев Толстой, обманувший Тургенева и Дружинина, когда они вздумали состязаться в описании красоты женщины. Простак Дружинин взялся за дело впрямую: рот, нос, лоб, шея, плечи… Тургенев попытался создать образ красоты, не прибегая к подробностям. Толстой ограничился гомеровским: когда Елена вошла, старцы встали — и победил.