Не обижайтесь на меня, дорогой Аркадий Петрович. Ведь вы же просили: "Честно, только честно". Вот и получайте. Но главное не это, главное - вы сами, главное - вы есть, а покуда вам быть, мне еще покупать конверты. А это очень важно - конверты.
Без тривиальностей. Ваш Виктор Суханов".
III. Мора
Я просыпаюсь от резкого, бьющего прямо в глаза солнца. Оно круто и первозданно, как невзболтанный желток. Я, словно ссохшаяся губка, впитываю каждой порой своей эту праздничную благодать, и она пронизывает меня странной до удивления легкостью. А в душе такая бездонная невесомость, что и сам себя я начинаю видеть только маленькой светящейся частицей чего-то огромного и непостижимого, этаким крохотным солнцем. Подобными утрами жизнь кажется вечной и доброй волшебницей.
Среди этой чуть ли не осязаемой торжествующей тишины голос Тихона почти неправдоподобен:
- Не ко времени вёдро. Мошка задавит... Гнус то есть.
Он уже сидит на перехваченном ремнем спальном мешке, зажав коленями свой уникальный рюкзак.
Димка, стоя, уныло высасывает из банки консервированных абрикосов последние капли сока.
- Жизнь!.. Ни тебе выпить по-человечески, ни похмелиться... Тоже мне Крайний Север!
Я едва успеваю выпростаться из мешка, а от входа уже ощетинивается в мою сторону резкое колпаковское лицо.
- Прохлаждаешься, паря? Заруби: санатории через три года, а покуда работа... Давай на берег!
Начальник исчезает, а я, натягивая сапог, зло огрызаюсь ему вслед:
- Двигай, дядя, дальше, сами по миру ходим.
Тихон, уже перешагнувший порог, испуганно оборачивается. Тусклое, в крупных рябинках лицо его в белых пятнах.
- Ты кому говоришь, малый?
- Да пошел ты!..
Полог, упадая, как бы смахивает с дряблых Тихоновых губ недобрую усмешку. Смахивает, и она остается наедине со мной - серая и вязкая, как паутина. Мне становится не по себе. Я ругаюсь вслух:
- Дубина вологодская. Сволочь!
Димка, потягиваясь, зевает.
- Брось. Надо будет - мы его по кочкам проволокем... Двинули, что ли?
Я для него "свой". На правах детдомовского. В том есть резон, и в конечном счете меня это устраивает.
По осклизлым мосткам мы гуськом двигаемся к берегу. Димка, то и дело спотыкаясь, матерится на чем свет стоит, проклинает свою судьбу, а заодно и потребительскую кооперацию, которая "неизвестно когда только и работает".
По речному зеркалу будто дыханием кто-то прошелся: легкий налет тумана. Река так неподвижна, что, думается, святым станешь, пойдешь по воде, словно посуху. А тайга, подступившая здесь к самой воде, схожа со сказочным войском при переправе: идет и идет себе прямо под воду, выбираясь на другой стороне сухим и столь же несметным.
- Смотри, - Димка толкает меня в бок, - Мора*.
* Мора - цыган (жаргон.).
У лодочного причала разговаривает с Колпаковым, попыхивая трубочкой, всамделишный цыган в брезентовой робе, заправленной в новенькие резиновые сапоги. Цыган улыбчиво доказывает начальнику:
- Жалеть, Трифанавич, не будешь. Залатые у девки руки. Ей-бо, залатые. Все умеет, чалдонка она, Трифанавич, чалдонка.
- Так ведь баба, Сашко! Ты рассуди своей забубенной башкой. Баба в тайге, а нас пятеро, один одного лобастей... Подведешь ты меня с кралей своей под монастырь.
- Не простая баба, Трифанавич, - вздыхая, улыбается цыган, - чалдонка, аднака.
Колпаков только рукой машет - шут, мол, с тобой, - и к нам:
- Вас вроде сам черт одной веревочкой связал! Вот, - он кивает на одну из трех причаленных к берегу лодок, - располагайтесь. Будьте, так сказать, как дома.
Я собираюсь было снова огрызнуться, но Колпаков уже около Тихона.
- Пойдешь со мной в паре вот на этой. И учти...
Я поворачиваюсь к Димке и не узнаю его. Сонный, помятый еще за минуту перед этим, парень преображается на глазах. Все в нем - рослая, но несколько оплывшая фигура, лицо, даже самый взгляд - как бы расправляется, светлеет, делается четче, приобретает законченные очертания, словно в отпечатке под проявителем. В куске камня пробуждается скульптура. А чудодейственная ваятельница метрах в трех от своего произведения сидит себе на борту мужниной лодки, кедровые орехи пощелкивает и усмехается, усмехается одними уголками обветренных губ. Небольшого роста, скуластая, с крепким кержацким подбородком, она, как лиственница на отлете: и похожа и в то же время не похожа на своих подруг пронзительной своей обнаженностью. Телогрейка на ней ловко перехвачена кокетливым зеленым ремешком. Из-под надвинутого на самые брови платка смотрятся в мир два тихих омутка с дурными чертиками в самой глубине.
Димка с пристальной задумчивостью глядит на девку, а ей до него вроде бы и дела нет: взглянет коротко этак в его сторону и отвернется, взглянет и отвернется. Только летит ореховая шелуха в отуманенную воду. Летит и тонет.
Я тяну Димку за рукав.
- Хватит, сглазишь. Бросай мешок.
Колпакову же на всякое дело времени дано вполовину против обычного.
- Первая стоянка на Хете. Возьмем инструмент и харчи. Остальное - потом. Ясно?
Не ожидая ответа, он легко сталкивает лодку с отмели и прыгает на корму.
- Не растягивайся!
В несколько взмахов Тихон выводит головную лодку на стрежень. В двух веслах от него - Мора. Выгребая за начальником, цыган широко улыбается нам и подмигивает:
- Поехали! И-ех!
Усаживаясь на веслах, Димка, словно про себя, раздумывает:
- Какая... легкая... Толкай!
- Чужая ведь.
Мгновенно парень с вопросительным недоумением глядит на меня, словно определяет: стоит ли отвечать? Затем говорит коротко и беззлобно:
- Дурак.
И делает первый мах.
А мне почему-то становится обидно за цыгана. Хотя, впрочем, ну их всех к чертовой бабушке!
IV. Тревога
У проток звериные повадки. Тихой заводью отплескивается протока от основного русла. По-росомашьи неслышно крадется она меж отлогих песчаных берегов все в сторону и в сторону от реки-прародительницы. В пути протока начинает задавать загадки, то и дело расходясь надвое. Стоит однажды не угадать, каким рукавом пошло коренное течение, и останешься в конце безымянного ручья, исчезающего в болоте, лицом к лицу с тысячеверстной тайгой.
Только Колпакову, видно, вся эта мудрость вроде таблицы умножения: ночью разбуди - отдиктует назубок. Протока под ним, как объезженная лошадь, смирна и послушна. Кажется, не протока Колпакова, а Колпаков протоку ведет, время от времени сдавая ее с рук на руки в неостывающие ладони материнского фарватера.
Четвертые сутки движемся мы в сторону Кандымского порога, перед которым нам предстоит рубить первую времянку. А сколько их, этих времянок, последует за первой, известно только Господу Богу да Колпакову.
Четвертые сутки солнце выписывает по небу диковинные зигзаги - от горизонта до горизонта, упорно не желая скатываться в другое полушарие.
Трое оставшихся позади суток не были отмечены сколько-нибудь заметными событиями. С Димкой у меня устанавливаются довольно своеобразные отношения. Большую часть пути мы молчим. Это, по-моему, устраивает нас обоих. Я занят своими мыслями, он - тоской по спиртному. Димка умеет извлекать "градусы" из всего, казалось бы, абсолютно безалкогольного. Благодаря ему, я уже на вторые сутки пути остаюсь без одеколона, зубного порошка и содержимого аптечки. Сейчас парень томится по последней пачке чая, которую я берегу на всякий случай вместо лекарства.
- Тоже мне татарин! Кому бережешь, зачем бережешь! Ты сам посуди - чай! В нем же ни сала, ни витаминов... Говорят, даже вредно для сердца... Голова как колокол: трону - гудит...
- Не глотай дряни.
- Пижон. Ты пил чего-нибудь крепче кваса?
- Не вижу смысла.
- Умник! Во всем смысл ищешь. А вот в нашем доме поэт живет, стихи к праздникам пишет. О солнце там, о счастье, о полноводной жизни тоже подпущено. В общем, то да сё, лучше, мол, некуда. А сам по неделям в квартире запирается и... В общем, дядя Вася, дворник наш, считай, на его бутылки троих детей в люди вывел... Это как понимать, а? Вот тебе и есть смысл. А то рассуждаешь. Пижон!