Одутловатое Тихоново лицо заостряется, бесцветные глаза темнеют. Садясь за весла, он долго и старательно выверяет уключины. Излишне медленно потирает ладони. Потом хрипло командует напарнику:
- Давай, Трифоныч.
Колпаков рывком сталкивает лодку с отмели и уже из воды всем телом переваливается на корму. Едва касаясь веслами волны, Тихон выгребает к середине. За его спиной зажатый двумя вздыбленными скалами воет и бьется, как попавшая в западню росомаха, бесноватый Кандым. Войдя в порожистую зону, лодка с двумя вросшими в нее человеческими фигурками начинает мелко-мелко подпрыгивать то одним, то другим бортом, будто случайная калоша на транспортерной ленте. Вот суденышко на мгновение исчезает из виду, и острая снежинка ужаса обжигает замершее вдруг во мне сердце. Но весла-крылышки вновь трепетно взмывают над крутым гребнем, и вздох приходит как спасение. Провалы и взлеты следуют один за другим, пока наконец лодка не скрывается по ту сторону порога.
Я перевожу взгляд на Димку. Тот остервенело слюнявит дымящуюся цигарку. В рыжей щетине Димкиного подбородка застревают, осыпаясь, обугленные махорочные крошки. Мора, бедром привалившись к борту, безучастно смотрит куда-то поверх Кандыма, в подернутое пористой накипью небо. И круглые глаза его не осенены ни одной земной мыслью. Такие глаза я видел у больной собаки: в них только тоска, тихая и всеобъемлющая. Христина стоит за Сашкиной спиной, по-мужски широко расставив ноги, и знакомая многоречивая усмешечка солнечным зайцем мельтешит в уголках ее плотно сжатых губ.
Но вот, будто пробка вылетает из бутылки, выстрел. Это сигнал: прошли благополучно.
Димка кивает мне:
- Двинули.
Хватаясь за корму, я по привычке оборачиваюсь в сторону Моры. Словно угадав мое желание, он каким-то последним отголоском в душе заставляет себя улыбнуться. Но улыбка выходит у него кривой и жалкой. И внезапно в коротком рывке крови устремляется к сердцу темная волна предчувствия. А вспененная рябь уже подхватывает нас, увлекая в оскаленную пасть Кандыма. Лодку начинает колотить. Я влипаю в нее всем своим существом, и вот уже нет меня, есть лодка, как бы ставшая осмысленным организмом.
Лодка боится.
Лодка сопротивляется.
Лодка не хочет умирать.
Лодка облегченно вздыхает.
Самый переход через порог продолжается считанные секунды. Может быть, минуту, но за смертной чертой я вдруг остро ощущаю, что становлюсь старше. Это как после нескольких ночей бредового жара.
Мы причаливаем в тихом оттоке, чуть пониже Колпакова. Начальник озорно подмигивает нам, и я впервые вижу, как разглаживается его резкое, будто обсеченное жестокими ветрами лицо, зябкие льдинки во взгляде оттаивают, и весь он с головы до пят преображен стремительным, почти мальчишеским порывом.
- Э-хо-хо-хо! Проскочили! Говорю, главное - держись! Не таким, так сказать, чертям рога скручивали!.. Молодцы, братцы!
И завершающим восклицанием - выстрел: очередь Моры. И четыре взгляда - к порогу. Лодка появляется неожиданно, словно прямо из-под воды. Но в ней только один человек. Да, да, один. Колпаков, как-то враз почернев, начинает ругаться грязно и длинно. Тихон привстает от неожиданности с весел, да так и замирает в полусогнутой позе, точь-в-точь волейболист в момент приема мяча. У Димки бешено двигается кадык, - похоже, парень упорно хочет что-то сглотнуть и не может. И неистовый хоровод мыслей, недоуменных вопросов, логических доводов, продернутый всего лишь сквозь одно-единственное мгновение, скипается наконец во мне обжигающей мыслью: "Берегом пошла, стерва".
И сразу, будто кто-то выбивает опору из-под ног, мир начинает видеться зыбким, неустоявшимся. Это как при легком головокружении. "Значит, все совсем по-другому, значит, существуют иные мерила людских поступков, понять которые мне еще не дано, значит, не все на свете загоняется в жестокие рамки моих определений?" Но я не хочу этого, не хочу! А спрашивают ли меня?
А лодка поплясывает себе на сшибающихся лбами гребнях, вроде играет с отчаянным седоком, который, стараясь уравновесить ее, неуклюже машет веслами в воздухе. Затем гривастая волна возносит утлое суденышко высоко над порогом. Оно как бы замирает на мгновение в этом головокружительном взлете, но тут же, встав на ребро, соскальзывает вниз. А сомкнувшаяся над его просмоленным днищем вода продолжает реветь жадно и необузданно. Ей все равно: больше человеком, меньше... У нее свой извечный порядок.
Я не успеваю опомниться, а Димка уже вымахивает саженками в самую стремнину. Густое и властное здесь, как облегченный вздох, течение сносит его, но он рвется и рвется вперед, захватывая под себя расстояние. На середине Димка начинает нырять, каждый раз появляясь на поверхности все ниже и ниже по течению, пока его не выбрасывает на косу противоположного берега, клином врезанную в фарватер. Видно, как он выкатывается из воды на прибранный галечник и сразу замирает в скрюченной позе, по-детски заложив ладони меж колен.
Колпаков взглядывает в мою сторону, и впервые молчаливое это приказание не вызывает во мне обычного сопротивления. Сейчас все видится естественным и необходимым.
Лодка с облегченной кормой то и дело выходит из-под власти весел. Грести без рулевого с непривычки очень трудно, и все же мне удается причалить почти прямо против распластавшегося у воды Димки. Он вяло плюхается на скамью и всю дорогу молчит, тупо разглядывая желтые ногти босых ног. Ни с того ни с сего я буркнул:
- У меня есть пара запасная... Кирзовые.
Димка поднимает на меня блестящие глаза и говорит тихо и просто:
- Спасибо.
Когда мы возвращаемся, Христина стоит, прислонившись к усохшей лиственнице, и смотрит в согбенную колпаковскую спину. В опустевших глазах ее ни слезинки, только злость, упрямая злость кошки. Белыми губами она складывает одну и ту же фразу:
- Не меня небось - дитё своё берег... Не меня небось - дитё своё берег... Не меня небось - дитё своё берег...
А Тихон топчется сбоку вокруг них и все покачивает головой, покачивает:
- Ай, грех!.. Ай, грех!.. Ай, грех!..
Меня вдруг охватывает чувство стыда и досады, будто я, прощаясь с кем-то очень нужным для меня, не сказал при этом самого основного, самого главного, а все сказанное было необязательным, но последним.
- Ай, грех! - почти бессмысленно бормочет Тихон. - Ай, грех!..
И кто его разберет, кому это адресовано? По-моему, он даже косит краем глаза в мою сторону. Но я-то здесь при чем, а?
VII. Конец ночи
Димка бредит с короткими просветлениями третьи сутки: мстительна таежная вода к стороннему человеку. Наши спальные мешки в тесной двухместной палатке соприкасаются, и я чувствую, как парня трясет мелкой, ознобливой дрожью. Но в его бессвязном, горячечном бормотании какая-то жуткая последовательность.
- Уйди, не надо... Не хочу... Ей-богу, он сам... Я не хотел... ну, сволочь я, сволочь!.. Судить? За что судить?.. Гражданин начальник! Правильно... Только я не виноват... На, я тебе налью, выпей... Брезгуешь?..
Мне вдруг становится страшно. С кем он это? Кому, наконец, он это? И почему я вот уже несколько дней не могу отделаться от почти физически ощутимого сознания своей вины? Разве раньше я никогда не видел смертей более диких и нелепых, чем эта? Но дика и нелепа ли она? А что же тогда прекрасно? Может, значительной смерть видится здесь лишь потому, что она оттесняется огромными пространствами и безлюдьем?
Димкина речь становится нестерпимой. Я выбираюсь из палатки и сползаю к костру под самым берегом. Колпаков, по-ребячьи слюнявя карандаш, колдует над истрепанной записной книжкой. Время от времени он выхватывает из остывающего огня уголек пообветренней, прикуривает с него изжеванную до половины цигарку. Цветной карандаш в прокопченных колпаковских пальцах кажется до удивления игрушечным, домашним. На шорох Колпаков вскидывается:
- Как?
- Бредит.
- С весел да в этакую воду... Проберет.