- Это здесь запрещено,- объяснила Катя.- Нельзя хулиганить, нельзя драться. Немцы - послушные люди.
- По пьяному делу кто же это слушается? - с сомнением спросил Иуда.
- Напиваться тоже нельзя,- сказала Катя.- Нельзя - и точка! Кто напьется в пивной - за того заведение отвечает: полиция, штраф.
- А валяться под забором? - смешливо щуря глаза под очками, спросил Иуда.Тоже ни-ни? Ну это, я тебе скажу, уже слишком: народ может возмутиться, даже устроить бунт.
- Да тут и заборов подходящих нет,- улыбнулась Катя.- Может, поэтому...
На пару иностранцев, устроившихся в полутемном уголке, посетители пивной не обратили ни малейшего внимания; с тем же успехом Иуда с Катей могли пройти мимо старинной двери заведения. Это было даже немного обидно.
- Как они увлечены своим пением! - разглядывая посетителей, сказал Иуда Гросман.- Народ Бетховена и Вагнера, ничего не скажешь... У нас бы уже либо привязались, либо пригласили в компанию.
- Будем пить пиво,- сказала Катя.- Мне маленькую кружку. И жареные сосиски с капустой.
- А если мы тоже будем петь? - спросил Иуда.- Нам можно?
- Да ну тебя! - сказала Катя.- Давай закажем вяленое мясо.
- Ну, конечно,- сказал Иуда.- Давай закажем... Как бы с ними всё же познакомиться? Ведь интересно! Петь - это слишком, а вот просто взять и спросить: "Ты, друг, сам откуда будешь? А зовут тебя как? Ну со свиданьицем!"
- Не поймут,- пожала плечами Катя.- Французы - те, может, поняли бы.
Пивная ходила ходуном. Песня будила литературные воспоминания о разбойниках Стеньки Разина на его челне посреди Волги, а глухой стук кружек о стол вызывал смутную тревогу. Такие музыкальные ребята многое могли себе позволить... Иуде вдруг вспомнился совершенно отчетливо казак Трофим Рохля с пеною на губах, в тирольской шляпочке с пером, в доме интеллигентной еврейки с круглыми коленями, на фронте. Теперь Трофим стоял перед Иудой, пялил безумные глаза, невнятная песня разрывала его рот. Иуда усмехнулся и прогнал неуместное воспоминание.
- Одни мужчины,- сказал Иуда Гросман.- Женщин нет. Если бы они решили бросить кого-нибудь в набежавшую волну, то некого было бы бросать, разве что тебя. Да и Стеньки Разина не видать, солиста.
- Стенька всегда найдется,- пожала плечами Катя.- Немцы не хуже нас, и психов тут тоже достаточно. Это только сначала так кажется - тишь да гладь, а ты почитай газеты.
Подошел официант с седыми висками, в зеленой вышитой безрукавке, принял заказ.
- Сегодня праздник? - спросил Иуда, указывая на поющих.
- У нас каждый день праздник,- чуть наклонившись к столу, любезно сказал официант, и нельзя было понять, иронизирует он или говорит всерьез.- Нравится?
- Интересно очень,- сказал Иуда.
Поют, довольно глядят. Европа! Официанту с висками не нравится - он не поет, и никто ему не скажет, что он уклонист, ему не грозит проработка, и не напишут в газете, что он социально-чуждый элемент. Такая жизнь, что даже скучно.
Вот и женщин нет никого, а у нас в России непременно сидели бы, подвывали. Какая может быть гульба без женщин! "Мужское братство" - это что-то противоестественное, ущербное. Даже, если угодно, скопческое. Пусть будет сугубо мужская объединяющая идея - война, скажем, или подымание тяжестей,- но как ведь хорошо, обернувшись, увидеть милое женское лицо.
- Катя,- сказал Иуда Гросман, потянувшись к ней через столик.- Катя, запомни, ради Бога: женщина должна состоять из мяса, из костей и из дерьма, а не из кирпичей, завернутых в бархат.
- Ты опять о своей,- беспечально сказала Катя.- Жить вместе беспрерывно так это не в лед превратишься, а сразу в мороженого мамонта.
Иуда смеялся, откинув голову назад. Лоб его с ранними пролысинами посверкивал от пота, как от изморози. Ай да Катя! Ай да молодчина!
- Это тебе только сейчас так кажется,- сказал Иуда,- золотая ты моя и серебряная. Время уйдет, волосы твои поредеют, зубы выпадут, и сложиться ты сможешь не в красноармейскую звезду, а в маленький теплый кукиш. И будешь ты цепляться за какого-нибудь очкастенького толстого старичка, а он - за тебя. Точка.
- Ничего не точка! - огрызнулась Катя.- И знаешь, почему? Потому что я просто не доживу до такого состояния.
- Доживешь, доживешь,- понизив голос, с придыханием сказал Иуда, и в глазах его за круглыми стеклами, как из тихой воды, всплыла и обозначилась похоть.- Ты вон какая: живой мрамор, не скажешь точней.
Больничная палата была белым-бела: и потолок, и стены светились праздничной белизной. На белоснежном фоне фикус в углу, в кадке был к месту. Над высокой койкой, стоявшей головой к окну, склонились, как зимние рыбаки над лункой, двое в накрахмаленных белых халатах; из-под узкого подола одного из них выглядывали офицерские сапоги. Другой, в хирургической шапочке, то и дело переводил взгляд с лица умирающей на циферблат золотого, с откидной крышкой хронометра в старческой розовой ладошке.
За окном палаты порывами и вразнобой дул ветер и метались, как псы на цепи, тучные кроны деревьев леса, тесно обложившего правительственную кремлевскую больницу. Вечерело.
- Готово,- сказал старик в хирургической шапочке и захлопнул крышку хронометра.- Точность действия поразительная: секунда в секунду.
- Время занесите в формуляр,- указал офицер.- Ну и всё, что положено: имя-фамилия девичья - Мансурова Екатерина Александровна, возраст - тридцать два, что там еще?.. Я обожду.
Музыкальный шум в пивной не возрастал и не опадал, держался монолитно и наполнял комнату без зазоров. От одной песни с видимым удовольствием переходили к другой, от другой - к третьей. Голосом или звательным движением руки требовали пива, но никто не был пьян и не совершал неожиданных интересных поступков. Всё это начинало надоедать Иуде Гросману.
- Тебе скучно? - участливо спросила Катя.
- Ну, если б мы с ними пели...- протянул Иуда.- Может, пойдем побродим немного?
Они поднялись из-за стола и стали протискиваться к выходу. На них не обращали внимания. Кто-то в расшитой безрукавке, рыжий, с сильной шеей встал с лавки, когда они были за его спиной, и толкнул Иуду Гросмана. Иуда покачнулся, зацепился за что-то, очки слетели с его лица и упали на пол. Рыжий извинялся, дружелюбно шлепая Иуду по плечам красной лапой. Певцы прекратили свое музыкальное занятие и глядели сердобольно, некоторые поднялись и соболезнующе окружили потерпевшего. Катя наклонилась и среди ног толпящихся нащупала очки на полу. Одно стекло было раздавлено, другое треснуло.
- Бывает,- сказал Иуда, когда они вышли на улицу.- Милые люди... Ночью нам с тобой очки ни к чему, а с утра пойдем и купим.
- Тут есть недалеко один оптик,- сказала Катя.- Ты вдаль тоже видишь не очень хорошо? - И бережно, крепко взяла его под руку.
Как дивно взяла, как доверчиво! Разведочно скользнула лепной, великолепной своей ладошкой ему под локоть, просунула повыше и, словно уловив и почувствовав желание Иуды, решительно прижала к себе его руку. Стоило разбить дюжину очков, чтобы - вот так: скрещенные руки, Катя, берлинская улица. Как это дьявольски здорово: замирать от прикосновения, желать, получать и владеть - и, освобождаясь от теплой жизни в миг наивысшего счастья души, радостно понимать, что его, Иудина, свобода не знает слова "навсегда".
До гостиницы "Корона" рукой подать, и улицы светлые, как днем.
А наутро пропажа очков причинила неудобства: Иуда Гросман досадливо щурился, то приближая, то отводя от лица глянцевую карточку меню в гостиничном кафе.
- Дай, я прочту,- попросила Катя.- Сейчас позавтракаем и пойдем к оптику. Омлет будешь? С ветчиной? И сыр?
- И сыр,- сказал Иуда.- И к оптику.
- А кофе прямо сейчас или потом? - спросила Катя.
- А кофе - нет,- сказал Иуда.- Чай. Крепкий чай с пышкой. Я одесский еврей, а не берлинский немец. Ты приедешь ко мне в Париж?
- Ну да,- подумав, сказала Катя.- Я попробую. Если разрешат. На конец недели.