- Кар-ти-на для детского возраста! - заулыбался Аполлон.

- Намазали его таким манером, а потом по улицам повели, по самым в Севастополе главным: по Нахимовской, по Екатерининской, по Офицерской. А Ратушкин - он уже пять лет в Севастополе служил. Сколько барышень знакомых за пять лет матрос приобресть в состоянии! Прямо полгорода! То одна встренется, руками плеснет, то другая встренется, - шарахнется. А с Ратушкина катык аж капает отовсюду, а на груди у него табличка такая: "Вор!". Вот мне бы узнать, отучился он после этого от воровства или же еще пуще начал? Только я уж его больше что-то не видал: конечно, после срамоты такой он, не иначе, из Севастополя куда подальше подался. Да ведь и меня тоже выбрали раз, только меня уж по другой части, не по денежной. И разве же я сам набивался, как этот Ратушкин? Я всегда за других ховался, а наперед никогда не лез. А только действительно: случай один такой был, что я на учении раз вызвался сам, - это еще при старом режиме было. Людей расставить надо было округ судна. Все запутались, как бараны, а я выскочил: "Господин боцман! Дозвольте, я расставлю". И, конечно, расставил всех в лучшем виде. Вахтенный начальник, лейтенант, зовет меня: "Ты что, Курутин, видать, раньше матросом речным на пароходе служил?" - "Никак нет, - говорю, - рыбальством с детства занимался". - "Ну, - говорит, - молодец! Учи их, дураков, говорит!" С этого и пошло потом: чуть что, сейчас: "Курутин, иди сюда!" А как свобода вышла, меня на паровой катер старшиною выбирают, - ведь это что! Я это слышу - кричат по судну: "Курутин, Курутин!" А сам себе думаю: "Это опять, должно, чтоб я за других что-нибудь делал, что мне уж надоело даже. Дай-ка сховаюсь в трюм". Ушел в трюм, ан не унимаются - кричат, свистят: "Эй, Курутин!" Ничего не поделаешь, когда такое дело: надо вылезать. А сам весь, как сатана, углем выпачкался. Вылезаю на палубу, а там: "Куды тебя черти девали, что цельный час тебя ищем? Иди, тебя судовой комитет старшиной выбрал на катер паровой". Я иду, какой есть. Прихожу. "Товарищи, - говорю, - я этому делу не обучался, как катером паровым управлять. Тут, в бухте, судов всяких мало ли, и стоят и ходят! Смело могу несчастье большое сделать: возьму на катер пятьдесят-шестьдесят человек, наткнусь на такой же катер или даже на пароход напорюсь, вот и конец; и сам пропаду и людей загублю совсем безвинных". А мичман был председатель. "Ничего, - говорит, - товарищ! Научитесь!" Одним словом, и все тут кричат: "Выбрали тебя - и шабаш! Отказываться не смеешь!" А нужно было трех старшин на катер. Еще, слышу, выбрали Рябко, из Очакова он родом был, тоже смолоду рыбалил, потом еще одного, того не помню, кто именно. Вот хорошо. Я говорю всем: "Когда такое дело, то я согласен, если только старый старшина меня обучать будет". Тот, конечно, говорит: "С моим удовольствием! Так что даже две недели обучать могу". И что же ты скажешь? На другой же день, смотрю, одевается наш старшина - и на берег. Только мы его и видели! Вот тебе, думаю, "обучил"! А не больше прошло часу после этого, слышу по судну крики: "Старшину на катер! Кто старшиной выбран? На катер!" Куда, к черту! Как кинусь я в трюм, за бочки там сховался, в уголышке, сижу. Сначала, конечно, ничего там не видно было, потом глаза привыкли, кое-что разбирать стали. Ну, только, там слышу, все кричат наверху и ногами топочут-бегают. И уж явственно слышно мне стало: "Ку-ру-тин! Ку-ру-тин так и так и этак..." Думаю: "Ничего! Пускай Рябко за меня". Гляжу, кто-то еще в трюм лезет, - значит, меня ищут. А у меня уж глаза привыкши. Смотрю, - это Рябко. Крадется-крадется, как все одно кошка до птички, и в другой угол сел. Ох, и зло же меня на него взяло! А почему зло? Я-то хоть отказывался, а он с первого слова согласие свое дал. Подполз я к нему, - хлоп его по шее! Он вскочил: "Ой! Кто такой тут?" - "Как же это ты, - говорю, - сволочь такая, прячешься теперь?" - "Это ты, Курутин?" - "А то, - говорю, - кто же?" - "А ты чего же дерешься, так и так и этак!.." Ну, одним словом, поругались. А там, наверху, шум поднялся несудом. Давай выходить оба, потому, видим, и третьего нашего старшины нет, должно быть. Вышли. Ну, нас, конечно, обоих заматюкали со всех сторон и в морды кулаками тычут: "Садись на руль, черти!" Я говорю: "Не сяду! Я людей топить не хочу". Ну, тут мичман один: "Ничего! Я с вами сяду". - "Ну, - говорю, - тогда вы и отвечайте в случае чего, как я сроду веков катером не правил". Вот поехали. А в бухте - прямо сущая каша в котле кипит: катера кругом, миноноски, моторы, а я к барже одной приставать должен. Смотрю на нее - вот сейчас ее видел, а вот сейчас ее нет, до того у меня в глазах туман, и дрожь меня бьет во всем теле. Потом гляжу; вот она, проклятая, баржа-то эта, на которой нам надо, - кажись, так было, - амуницию получать. Хорошо, думаю, доехал без авариев. Сейчас я машину остановлю и руль поставлю. Командую: "Стоп, машина!" Машина стала, а катер руля не слушается и прямо на баржу прет. Спасибо, я все-таки далеко машину остановил, а то бы конец сущий! Все-таки он ее, баржу, катер мой ударил носом в борт, и все ребята мои, кто стоял, хлоп с ног, и с меня фуражка слетела, а оттуда, с баржи, человек в испуге: "Товарищи, что же вы так сурьезно? Как теперь все народное, пожалеть и баржу требуется". Прямо, смех и грех! А я говорю: "Вот видели, товарищи, кого вы старшиной выбрали!" Ну, конечно, слова нет, были и из матросов которые в лучшем виде командовать стали, - вот хотя бы того Мокроусова взять, какой у нас тут в лесах с зелеными спротив Врангеля сражался. А так я что-то много не помню кроме. Упустили мы тогда Колчака одного, а этот Колчак, оказалось, зла все-таки много наделал.

Аполлон, который был постарше Курутина лет на пятнадцать, побелесее его, покурносее и с совершенно лысой головою, хитро прищурился и заговорил:

- Я, когда пить начинаю, то так я и говорю откровенно: пью. Встречается со мной кто, спрашивает: "Как, Аполлон, поживаешь?" - "Пью! - говорю. Деньги у тебя если есть, давай за компанию вместе, а нет, - проваливай". Своих денег на чужих людей пропивать не желаю. У меня семейство есть и тоже в голодный год двадцать первый страдал. А когда работаю, то я уж работаю, вам все это, конечно, известно. Я с мальства пошел по живописной части, а на военной службе служить не приходилось, и Колчаков я никаких не видал, а только, как ты сказал, что на руку он был скорый и шибко дрался, то я тебе скажу про Айвазовского, - тоже человек был знаменитый, не хуже Колчака, только его больше в Феодосии знают, где он жительство имел, ну и, конечно, на весь свет он гремел через свои картины морские. Вот, например, море такое - это ему ничего не стоило срисовать, и получается у него картина, а Америка за нее ему кучу деньжищ дает. А как я в молодых годах в Феодосию попал на работу на малярную, то уж я про него наслышался. Огромный был, как битюг воронежский, рабочих бил - несудом. Жаловаться на него? И думать никто об этом не смей! Как же можно на него жаловаться было, когда он самому Николаю Романову, царю, крестным отцом приходился?! Так что к нему от подрядчика рабочие, что полы красить, что белить стены, потолки, даже и итить боялись. Мыслимое дело было к Айвазовскому итить? Да он в кровь морды разбивал, чуть что не так, не по его вышло. У него ученик был один, тоже живописец, кажись Пикшич фамилия была или же Пишкич, армянин, должно быть, был тоже, а может, караим, и вот - как у него море зачало выходить не хуже самого Айвазовского, тот видит такое дело, подходит к нему: "Ты-ы, сукин сын, что же это со мной делаешь, а? Т-ты-ы лучше меня, что ли, хочешь картины делать?" Ды кэ-эк звизданет ему в ухо, тот парень упал на пол, весь кровью залился. Оглох потом на это ухо совсем. И так что даже живопись с того самого момента бросил. Теперь, говорили мне, так себе по Феодосии ходит, - больше по бухгалтерской части... ну, прошенье кому написать. А как бы он, Айвазовский, по уху его не съездил, из него бы, небось, вон бы какой художник знаменитый вышел. Так и пропал человек зря... от чужой зависти. Ну меня хоть и жучили хозяева и порядочно я тоже бою вынес, все же до дела меня довели. И, конечно ж, мы свое дело знали несравненно с теперешними, например. Встречаю тут раз на бережку - сидит, малюет, один. Говорю: "Где же вы, товарищ, учились, у кого именно?" - "Хутемас, - говорит, - окончил". А, "Хутемас"! Вон как теперь это называется, "Хутемас". Ну, спрашиваю, конечно: "А как, вывески если, можете?" - "Отчего же, - говорит, - вывески, плакаты - это наш первый хлеб". - "Ага, - говорю, - хлеб! Очень приятно слышать от вас, что хлеб. А сколько, хотится мне знать, есть всех шрифтов буквенных?" - "Шрифтов?" - "Ну да, шрифтов буквенных?" - "Да их, - говорит, - до черта, всяких!" - "До черта?! До черта - это вы знаете, а вот вы до точки скажите, сколько их именно?" - "А черт их считал!" - говорит. - "Не знаете? Та-ак, - говорю. - А отчего же я маляр считаюсь, в вашем, извините, Хутемасе этом не обучался, а я знаю?" - "Сколько же их, если знаете?" - "Пятьдесят два шрифта, вот их сколько будет, если до точки!" - "Быть, - говорит, - этого не может!" "Быть не может! Ага!" Да как зачал я ему считать, какие шрифты есть: и рондо, и готический, и славянский, и прочие, - у него, вижу, прямо глаза на лоб лезут. "Как же вы все это, - говорит, - запомнили?" Вон ему что удивительно даже, хутемасу этому: как я запомнить названия мог, а об том уж не думает, как с одного шрифта на другой не сбиться. Об этом уж он молчит. Да его если как следует в работу взять, он, небось, кисти новой подвязать не умеет. А у хозяев малярам, бывало, как. Придешь наниматься к подрядчику: "Дай, дядя, работу". - "А ну-ка, - скажет, - племянничек, кисть подвяжи попробуй, а я погляжу". И чуть что ты не коротко подвязал, он тебе: "Лети, таких нам не надо! Материал только чтобы зря портить!" Вот я в Феодосии тогда у одного такого подрядчика и работал, и уж он мне цену настоящую знал, только что ее не давал, разумеется. А знать - знал. Вот один раз посылает меня к Айвазовскому: "Аполлон, поди ему две шифоньерки под красное дерево разделай". Я это в дыбошки: "Да ни в жизть! - говорю. - Да боже збави! Я ще калекой не хочу ходить". По-ка-тывается мой хозяин. "Иди, ничего!.." "Вам-то, - говорю, - конечно, а у меня уж жена приобретена, первого ребенка от меня носит. Разве я с ним, с таким чертом, справлюсь? Дарма что он старик!" - "Да это же, - говорит, - не в комнатах шифоньерки, это ж совсем на кухне!.. Станет он в комнатах у себя фальшивого зайца держать. Иди знай, ничего!" Ну, одним словом, и места мне не хотелось терять, - пошел на отчай души. Шифоньерки действительно на кухне были. Ну, я их еще тут от кухни в бочок, в коридорчик такой выставил, а сам думаю: чуть он ко мне с рукой своею, я тогда за шифоньерки да в дверь - и драла! Кончил я свое дело, разделал под красное дерево. Докладывают ему, а я жду, холодаю. Смотрю, идет. Здоро-вен-ный! Я это, конечно, как по приличному требуется. "Вот, говорю, - ваше превосходительство" - а сам пячусь все, пячусь и во все глаза на его правую руку смотрю. Поглядел он мою работу, говорит, - грубо так, как все равно протодьякон: "Ага! Та-ак! Ничего!.. Хорошо!" - а сам правую руку поднял. Я думаю: "Ну, сейчас удружит по уху". Подался от него к двери, а он это кошелек из кармана вынимает, полтинник в нем достает, мне протягивает: "На! На чай!" Смотрю я на тот полтинник новенький, а сам думаю: "Брать или не надо? Как бы не приманил полтинником этим да не звякнул!" Ну, однако осмелился, руку свою за полтинником протянул, зажал его в кулак, да как шаркнул в дверь! И даже "покорнейше благодарим" забыл сказать. Вот до чего он мог робость нагнать на человека! Оч-чень дерзкий был на руку старик. И вот так до самой смерти своей держал, а искусства свово никому, однако, не передал, шалишь! Чтоб выше его никого не было, - вот до чего вредный был, у-ух, и вредный!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: