– По совести сказать, я теперь просто белый свет увидел, – признается Ромадин. – Сам себе хозяин стал и за все свое в ответе. Никто меня не дергает, и я никого за руку не вожу.
– К этому порядку мы давненько подбирались, исподволь, – говорит Феоктист Макарович Солдатов, член правления, коммунист, один из основателей артели. – Я, брат, долго бригадировал. И так и эдак приноравливались – и что-то не то. Работаем, но так, что через пень колоду палим. Заготовляли мы, помню, лес бригадой – тридцать шесть человек. Смотрю я – у одного лоб мокрый, а у второго спина мерзнет. А что, если разбить всю эту бригаду на группы малые? Пусть сами подбираются, так чтоб каждый друг за дружку в ответе был. И каждая группа чтоб самостоятельной была, лучше дело поставит – больше заработает. Разбились мы, значит… И пошли рвать. И что ж вы думаете? То мы раньше сто кубометров рубили неделю, а тут – за два дня.
Феоктист Макарович весело щурится и делает длительную паузу: неторопливо достает папиросу, разминает ее, постукивает о ноготь, закуривает. Во всех движениях его крупных узловатых пальцев есть какая-то особая плавность мастерового человека, знающего цену любому жесту. Его красивая седая голова, крупное горбоносое лицо в резких морщинах, насупленные брови делают его похожим на сурового мыслителя, и только синие, светлые как горный воздух, глаза говорят о его душевной мягкости и доброте.
Мы сидим возле овечьей кошары в горной балке у самого ручья. Звено Солдатова ставит чабанам дом; кругом навалены бревна, тес, кучи рыжего трухлявого мха. Сруб наполовину слажен; и довольные своей работой плотники ушли на соседнюю пасеку готовить ужин. Закатное солнце плавает у самого берега балки и протягивает к нам длинные косые тени от жидких приземистых кустов шиповника и корявых, искривленных березок. Откуда-то издалека по балке доносятся монотонное блеяние овец и короткие свистящие удары железа о железо: вжих, вжих! Солдатов прислушивается и говорит:
– Кто-то в поле припозднился. Кончал сев, должно быть.
– Так с той поры и работаем все своими звеньями, – оживляется Феоктист Макарович. – Милое дело, скажу вам. Дом ли ставить, кошару ли, лес рубить – все сподручно. И так, знаете, друг перед дружкой, звено перед звеном. И каждый на виду стал. Прогульщиков у нас не бывает. Если надо кому, сами отпустим. Суть ведь не в том, что мы малыми группами работаем. Звено может быть и больше и меньше. Вся штука в том, что у нас каждая группа, каждый человек связан друг с дружкой делом. Понимаете, не словами, а делом. К примеру, строим мы избу; мы стараемся не только побыстрее сладить ее, но и чтоб дешевле она обошлась. Всю эту постройку вроде бы отдают нам, доверяют: дешевле сделаете, получите больше. Кумекай! И мы кумекаем, так чтоб и колхозу была прибыль, и нам доплата. Тут все обговорят, все взвесят: и прочность, и удобство. Из каждого дела выгоду надо выжать и артели и себе. Видели наш четырехрядный коровник?
– Да. Отличный коровник, – отозвался я.
– Деревянный, под легкой кровлей. И удобный и прочный. И знаете, во что обошелся он колхозу? В шестьдесят пять тысяч по старым деньгам! А нам прислали проект на каменный коровник стоимостью в миллион. Дворец! Мужики отказались. А зачем дворец коровам? Корове – жизнь коровья, человеку человечья. А то в ином колхозе коровник под шифером, а доярка – в старой юбке.
На прощанье Солдатов задержал мою руку и произнес с особой значительностью:
– Контроль у нас вырос. То бригадир следил за делом, а теперь каждый колхозник. Все считают… Оттого и выгода. Надо, чтоб каждый хозяином своего дела был.
Возвращался я из Солдатова той же самой дорогой: опять по обочинам долго щетинились позеленевшие талы; снова промелькнул чистенький сквозной березовый колок возле Толоконцевой горы; тряслись, как в лихорадочном ознобе, бревенчатые мосточки через Нарым и Таловку, и снова потянулись бесконечной зубчатой стеной блестевшие на солнце белки, только теперь они были не справа, а слева.
За Большенарымским с невысокого увала мы увидели море и ахнули: старая дорога, по которой мы ехали раньше, уходила под воду; и странно было видеть эту накатанную колею так бесследно исчезавшую в наплыве сероватых волн. И поневоле думалось, что ездили по этой дороге куда-то совсем в иной мир, словно в водяное царство погружались. Но ведь я точно знал, что дорога эта была, и плохо ли, хорошо ли, но ездили по ней. А теперь вот пришло сюда море; пришло из дальних далей» оттуда, где в горных долинах слежалось много снега и льда, где хорошо поработало солнце, растопило снега и двинуло в далекий и добрый путь животворную влагу. Пришло море, принесло в эту долину желанную прохладу, но захлестнуло старые дороги. А люди прокладывают новые пути; идут они выше и прямее старых.
И опять я лечу в Большенарымское.
В который уж раз прибывая в эти далекие села, я ловлю себя на мысли: а вдруг не узнаю их? Лет десять назад ехал сюда на «Волге», потом прилетал на четырехместном «яке», потом на «аннушке», теперь вот на серебристом «иле». Двадцать два пассажира прямо от трапа дружно бросились вперегонки к далекому приземистому домику – аэровокзалу. Неужто автобус появился?
Так и есть, автобус! Он урчит, подрагивая всем своим древним маленьким корпусом. Дверь одна, впереди. Пассажиры ныряют в нее, как десантники по тревоге в самолетный люк, подталкивая друг дружку: «Давай, давай, плотнее!» – «Куда ты на голову прешь, дьявол?» – «А ты не выставляй ее в проход, голову-то…» – «Да что ж, я ее отстегну, что ли?» – «В кювет ее брось! Без нее легче». – «Гы-гы-гы!» – «Плотнее, ребята, плотнее!..» Наконец последняя спина заткнула дверной проем. «Поехали!» – «Дайте хоть дверь закрыть, черти!» – кричит шофер. «А зачем? С ветерком веселее». – «Да вывалитесь!» – «Ничего… Тут невысоко. Небось не расшибемся, не самолет». – «Ну, поехали, что ли ча!»
Останавливаемся в центре села, на бугре, возле какого-то сарая. У забора привязана коза, собаки обнюхивают пассажиров и шарахаются в сторону. Ребятишки – русские и казахи, как по команде, стоят смирно, разинув рты, разглядывают приехавших. А направо и налево и прямо, по главному шоссе, вдоль кюветов теснятся в полном беспорядке мазанки, все серые от въевшейся пыли, низенькие, нахлобученные плоскими крышами; повернутые задом на главную улицу, они, словно дзоты, заняли оборонительный рубеж вдоль дороги и, кажется, стоят здесь с фантастических времен Чингисхана. Да, это Большенарымское. Оно все то же.
Но там, за этим унылым разливом плоских крыш, этими оголенными саманными фанзами без единого деревца, за ветхими забориками да крохотными сарайчиками высятся двухэтажные корпуса нового райцентра: клуб, райком, управления РТС и, наконец, жилой поселок для специалистов. Строится Большенарымское! Все те же приметы, что и повсюду в нашей стране, – старое старится, новое растет.
– Как дела? – спрашиваю в райкоме.
– В прошлом году подсушило малость. Но в общем ничего. Двенадцать центнеров зерновых сняли по району.
– А у Лозового как урожай?
– У него двадцать пять.
– Что ж, у него климат другой?
Отвечают с улыбкой – все старые знакомые:
– Молитвы не те. А небесная канцелярия одна.
– Что у него нового?
– Овец поменял на коров.
– Почему?
– Специализация… Коровы выгодней. Вот и обменял в совхозе имени Черняховского овец на коров.
– А вы что же? – спрашиваю секретаря райкома Ивана Игнатьевича Белькова.
– Поддержали. Специализация – дело перспективное.
Вспоминаю свой первый наезд… Тогдашний секретарь Большенарымского райкома как бы нехотя снисходительно журил при мне Лозового: «Чудишь ты, дорогой… Птицеферму ликвидировал, свиней не хочешь разводить. Ты подаешь дурной пример…»
Сколько было их, таких «дурных» примеров! То Лозовой бригады упразднил, а бригадиров послал в звенья, в поле работать. Какой шум был!.. «Это подрыв колхоза изнутри!», «Это развал, путь к анархии!».