В конце концов, восприятие времени относительно. Три—четыре месяца. Мальчишкой каждый день я воспринимал как бесконечный отрезок времени. Он вмещал в себя тысячи событий. Вчера и завтра имели самое ничтожное значение, едва виднелись в смутном моем ощущении времени. А в последние годы я не раз удивлялся, как ускорился ток времени. Да уж не ток, а стремительная река. Много раз за день меня пронзало мгновенное и печальное ощущение, что я уже делал это множество раз, что так было вчера, позавчера, много лет назад, что время неудержимо и стремительно вытекает сквозь пальцы, потому что я не умею ухватиться за него и как-то задержать.
Я погрузился в кресло и вытянул ноги. Все это было чепухой, жалкой дымовой завесой, которая ничего ни от кого не скрывает. Я почувствовал, как на глазах выступили слезы. Жаль, жаль было всего, умирать не хотелось. Жаль было сына, решившего в самом конце двадцатого века отыскать себе древнего бога. Странное и нелепое существо. Вот он стоит передо мной, высокий, слегка сутулый, бледный, с мягкой курчавой бородкой. Ты не понимаешь, папа, говорит он. Я не умею тебе объяснить. Это как в чужом городе. Ты идешь по чужим улицам, и все окна темны. И вдруг в одном зажигается свет. И тебе кажется, что этот свет специально для тебя…
Жаль было Луизу. Впрочем, ее можно было не жалеть. Не раз и не два она говорила мне со странной настойчивостью:
— Никогда не жалей меня.
— Почему? — спрашивал я. — Разве жалость так оскорбительна?
— Не знаю, — хмурила она лоб, — я почему-то безумно боюсь жалости…
Сказать ей или ничего не говорить пока? Бессмысленно. Она сама почувствует, что что-то изменилось. Она обладала таинственным чутьем детей и животных и умела мгновенно определить перемены в настроении окружающих.
Сказать… Она, разумеется не бросит меня до конца, может быть, даже научится несложным обязанностям сиделки. Научится лживым улыбкам, уверениям, что я поправлюсь, научится делать мне обезболивающие уколы, поправлять постель, переворачивать меня. Она будет развлекать меня разговорами о новых узорах, которые она придумывает для росписи тканей, о всяких пустяках. Она ни разу не позволит себе всхлипнуть, и нос ее никогда не будет красный от слез. Но каждый день, каждое мгновение я буду угадывать в ней с трудом подавляемый брезгливый ужас здорового человека, который он испытывает по отношению к умирающему.
Сын… Кто знает, может быть, именно сейчас мы сумеем лучше понять друг друга?
О, с каким сладостным восторгом я бы прижал к груди отца! Он был тихим, напуганным жизнью человечком, а я только начинал жить. Так многое манило меня, что с жестоким эгоизмом юности убегал я от него тогда, когда дни его уже были пересчитаны, как теперь — мои. И ни разу, ни одного раза не попытался он удержать меня, лишь улыбался слабо и наклонял голову:
— Иди, мне ничего не надо.
И у жены я бы попросил прощения.
— Я причинял тебе много горя, — сказал бы я ей.
Она засмеялась бы легко и недоверчиво:
— Горе? Ты шутишь, друг мой. Мы были всегда счастливы…
Я вдруг вспомнил свою прабабушку, умершую, когда я был совсем маленьким. Воспоминание всплыло из самых глубин памяти.
Я стою около ее кровати. Кровать огромная, темного дерева, и столбики по бокам спинки украшают деревянные же шары. У одного сколот бок. И комната кажется мне темной, и сама старуха. Я стою около нее — наверное, меня привела мать — и смотрю на ее верхнюю губу. Я никак не могу понять, почему у прабабушки растут усики. Может быть, она вовсе не прабабушка, а прадедушка. Мысль эта, наверное, показалась мне смешной, потому что я улыбнулся. Шумно дышавшая старуха посмотрела на меня, подмигнула и просипела:
— Ну вот, хоть один умный человек в семье нашелся.
— Почему? — пропищал я.
— Потому что ты улыбнулся. Понял, что нечего жалеть старуху, которая отправляется в приятное путешествие. Последнее и самое отрадное…
— Что значит «отрадное»?
— Отрадное? Как тебе объяснить, малыш? Которое дает тебе отраду, покой.
— Покой? Разве это хорошо? Покой — для покойников.
— Это ты хорошо сказал.
Старуха взяла колокольчик и стала звонить. Что она хочет?.. Я вдруг сообразил, что задремал и звонит вовсе не старуха, собиравшаяся в последнее приятное путешествие, а телефон.
Я выполз из кресла и поежился. Так уютно было в тихой дремоте и так остро пронзила меня морозным сквозняком непоправимость случившегося. О господи…
— Слушаю, — сказал я.
— Мистер Карсон? — спросил незнакомый голос.
— Да.
— Добрый вечер, меня зовут Вендел Люшес, и мне бы хотелось поговорить с вами.
— К сожалению, мистер Люшес, я неважно себя чувствую и вряд ли смогу увидеть вас. Тем более что мне ничего не нужно: ни пылесоса, ни энциклопедии, ни даже нового издания Библии.
— Ну, насчет Библии я бы не был так уверен. — Мне показалось, что мой собеседник усмехнулся. Что за чертовщина? И что он хочет этим сказать? Откуда какой-то коммивояжер может знать о моих метастазах?
— Что вы хотите этим сказать? — довольно резко спросил я.
— Смею вас заверить, мистер Карсон, что вопрос, который я хотел бы обсудить с вами, чрезвычайно серьезен…
— Я ж вам сказал, что плохо себя чувствую, — раздраженно пробормотал я и положил трубку.
Через несколько секунд снова раздался звонок.
— Простите, мистер Карсон, — послышался все тот же голос, — боюсь, я неясно выразил свою мысль. Речь идет как раз о вашем здоровье.
— Что? — крикнул я. — Кто вы такой? Что вам нужно?
— Ради бога, успокойтесь. Меньше всего я бы хотел вывести вас из себя. Я представитель фонда Калеба Людвига, хотя боюсь, название это мало что говорит вам.
— Это тот Людвиг, который свел на бумагу половину всех лесов Амазонки?
— Ну, не будем преувеличивать, хотя мистер Людвиг, помимо всего прочего, действительно занимался производством целлюлозы.
— И что же я могу сделать вашему уважаемому фонду?
— Вы — ничего. Это мы можем оказать вам небольшую услугу.
— Мне снова почудилось, что мой собеседник усмехнулся на другом конце провода.
— А почему вы думаете, что меня могут интересовать предложения фонда Калеба Людвига?
— Потому что вы больны и речь идет о вашем здоровье.
— Боюсь, никто не сможет мне помочь. К тому же, откуда вы можете знать то, что я сам узнал несколько часов назад?
— Поразительно, однако, устроены люди. Вы, надеюсь, слышали выражение: «Утопающий хватается за соломинку»?
— Ну?
— Вам приготовили не соломинку, а спасательный круг, а вы, вместо того чтобы уцепиться за него, разговариваете со мной так, будто я действительно намерен продать вам пылесос. Я сую вам этот круг, а вы любым способом отталкиваете его от себя.
— Что значит «спасательный круг»? — почти крикнул я. — Это жестокие шутки.
— Я не шучу с вами, мистер Карсон, — очень тихо и очень проникновенно сказал мой собеседник. — Я никогда не позволил бы себе шутить с человеком, обреченным на мучительную и скорую смерть.
Я долго молчал. Голова моя шла кругом. Я ничего не понимал. Я боялся надежды. Помахать передо мной пустой, несуществующей надеждой было бы чересчур жестоко. Но в голосе таинственного представителя фонда Людвига звучало столько сострадания, что я позволил себе на мгновение безумную надежду. Он прав, в конце концов. В моем положении хватаются не только что за соломинку, даже за невозможную надежду.
— Когда вы сможете приехать? — спросил я.
— С вашего разрешения, мистер Карсон, я буду у вас через двадцать пять минут.