Дальше г-н Михайловский говорит о том, что слабая голова Иоанна не выдержала величия власти и помрачилась. Ход психологического развития Грозного он характеризует таким образом: “Грозный был великим князем, хотя и номинальным, с трех лет. Бояре, правда, делали что хотели, но и ему предоставляли делать что он хочет, поощряя его, по-видимому, от природы дурные наклонности и тем окончательно расслабляя его и так уже слабую волю. Митрополиту Макарию, Сильвестру, избранной раде удалось погнуть эту слабую волю в добрую сторону, внушив Ивану высокое понятие об обязанностях христианского государя – предоставив его несомненным ораторским дарованиям блестящее поприще на Лобном месте перед боярами, на Стоглавом соборе, под Казанью. Иоанн тешился этой ролью; Русь крепла, росла, но вместе с тем росла и непомерная гордость Иоанна. Вознесенный удачами, лестью, собственными аппетитами превыше всех земнородных, сравниваемый то с Августом, то с Константином Великим, Иоанн в один несчастный для России день понял, что не он был инициатором совершившихся высоких дел, что он совершил их по указке попа Сильвестра и “собаки-Адашева” с братией. Понятны страшные взрывы его гнева. Конечно, он тотчас же попал под другие влияния. Эти влияния уже не звали его к великим делам, но не мешали ему лично возноситься над несчастной Русью. В его развинченной душе не осталось ничего, кроме идеи, и даже не идеи, а ощущения всемогущества, которому он приносил в жертву все. Каждая мелькнувшая в голове мысль или внушенная каким-нибудь Басмановым, превращалась Грозным немедленно в действие, минуя всякие задерживающие центры. Гнев на сына в ту же минуту разрешается убийственным ударом костыля. Дикая фантазия посадить на престол всея Руси татарина Симеона Бекбулатовича тотчас же осуществляется. Взгляд на красивую женщину – и она становится его второю, третьею, пятою, седьмою женой. Польза и нужды молодого, объединенного государства не существуют. Девлет-Гирей сжигает Москву, Баторий наносит русским войскам поражение за поражением, а царь хлопочет только о том, чтобы уколоть Батория его малым королевским достоинством, добивает недобитых воевод и советников, заменяя их шпионами, грабителями и кровопийцами. Добивает же он не потому, что они изменники, даже не по той причине, по которой он велел изрубить присланного ему в подарок от шаха слона. Слон пострадал за то, что заупрямился встать перед русским царем на колена, а бояре и народ делали это охотно. Доставалось от Грозного серому народу, но боярам доставалось действительно больше, единственно, однако, потому, что они были видны, цветные, все равно как Калигула ненавидел высоких людей: они просто бросались в глаза. Если же Грозный создал легенду о принципиальной борьбе с боярами, то известно, что маньяки иногда подыскивают чрезвычайно замысловатые объяснения для своих поступков, совершенно бессмысленных... Есть, однако, и важное различие между римским тираном и Иоанном. История не оставила нам никаких следов тому, чтобы Калигула или Нерон угрызались когда-нибудь совестью. Грозного же эта страшная гостья посещала. Наглотавшись крови и чувственных наслаждений, Грозный временами каялся, надевал смиренную одежду, молился за убиенных. Может быть, здесь была известная доза лицемерия или все той же душевной развинченности... Как бы то ни было, Грозный шатался из стороны в сторону, от греха – к покаянию”.
Заключение
Г-н Михайловский поставил вопрос о личности Грозного на новую и оригинальную почву. Он рассматривает Иоанна прежде всего как болезненную натуру, как маньяка, как человека без воли, который страдает отсутствием сдерживающего начала внутри себя. Однако аргументация г-на Михайловского особенной полнотой не отличается, и более точный психиатрический анализ необходим. В ожидании его со стороны людей сведущих позволю собрать воедино разбросанные по книге замечания и обрисовать личность Грозного, насколько я ее понимаю.
Полевой, замечательная история которого, кстати сказать, так блистательно забыта нами, первый заговорил о наследственных элементах в характере Грозного. Жестокость деда, без его сильного ума, нега и сластолюбие отца – таковы, по мнению Полевого, определяющие элементы наследственности. Мне бы хотелось прибавить к этому блестящую, но не глубокую и вместе с тем пылкую натуру матери, о которой, правда, мы знаем маловато, но кое-что все же знаем. В Елене Глинской было много лоску, легкомыслия, много женственности наконец, уживавшейся, однако, с известной сухостью сердца. Быть может, ей обязан Грозный подвижностью ума, игривой и быстро возбуждающейся фантазией, что делает его так непохожим на малоподвижных и тяжелых даже князей-хозяев московских. Эти качества отличали Грозного не только от его предков, но и от современников, которых он и презирал за их глупость, вернее за их умственную сонливость. Грозный был красноречив, трудно сомневаться, что у него был настоящий ораторский и диалектический талант, немало остроумия, остроумия, однако, поверхностного и делавшегося страшным лишь в припадке гнева. Гораздо важнее отметить, что наследственность Иоанна IV была болезненной. Не знаю, возможно ли это оспаривать? Кто же не знает, что брат его Юрий “слабоумен был”, а все дети – Иоанн, Федор, царевич Димитрий, страдавший, вероятно, эпилептическими припадками, – ненормальными. Иоанн отличался жестокостью и сладострастием; Федор управлению государством предпочитал занятия пономаря; Димитрий часто падал в судорогах с пеной у рта. Такого факта психиатр не может оставить без внимания. И трудно на самом деле всю жестокость Грозного выводить из воспитания и только одним им объяснять ее. Она проявилась слишком рано, сначала в мучительстве над животными, потом – над людьми. Мерзость воспитания, полученного Грозным, упала на готовую почву и, соединившись с наследственным предрасположением, создала невиданную свирепость палача-художника, пытавшего и казнившего как артист и любитель. Оттого ничто не могло успокоить Иоанна, ничто не могло умиротворить его. Но жестокость – далеко не единственный признак болезни. К ней надо прибавить указанное выше эротическое исступление, что идет обыкновенно рука об руку. Напоминать ли читателю Нерона и Калигулу, Гелиогабала и Каракаллу, этих всем известных мучителей и сластолюбцев; напоминать ли ему героев Достоевского, у которых сладострастие и жестокость всегда так тесно связаны между собою? Насколько я знаком с психопатологией (а я не специалист), то для меня очевидно, что и эротическая аномалия, и жестокость находятся между собою в непосредственной причинной зависимости. Ее можно было бы подтвердить многочисленными примерами, но все эти примеры настолько грязны, что я предпочитаю этого не делать и отошлю читателя или к специальным сочинениям по психиатрии, или, что проще еще, к “Братьям Карамазовым” Достоевского, где близкий союз этих обоих противоестественных качеств показан в ярких художественных образах. Как это ни странно, но теперь как раз будет уместно задать себе вопрос о религиозности царя Иоанна. Религиозность религиозности рознь. Перед одной мы преклоняемся, затрудняясь найти более высокое проявление человеческого духа, другая вызывает в нас – и не может не вызвать – самое искреннее отвращение, иногда жалость. В религиозности Грозного я не сомневаюсь и думаю, что бывали минуты, когда он как нельзя более искренне клал земные поклоны до синяков и ран на лбу, подавал поминание о душах усопших и убиенных, наивно предоставляя Господу Богу сосчитать их и сам отказываясь от такой мудреной задачи. Да, были такие минуты, как бывали минуты покаяния и угрызений совести. Правда, в религиозности Грозного много формализма. Эта черта тонко подмечена еще Карамзиным, который пишет: “Платон говорит, что есть три рода безбожников: одни не верят в существование богов, другие воображают их беспечными и равнодушными к деяниям человеческим, третьи думают, что их всегда можно умилостивить легкими жертвами или обрядами благочестия. Иоанн и Людовик принадлежали к сему последнему разряду безбожников”. Думаю, что не только это, хотя в защиту мнения Карамзина можно привести достаточное число фактов; например, убив сына, Грозный прежде всего отправил 10 тысяч рублей в Константинополь, чтобы греческие монахи во главе с патриархом замолили грех его, сам он во время пребывания в Александровской слободе почти безвыходно находился в церкви. Все это так; но, во-первых, благочестие XVI века неразрывно соединено с формой, а во-вторых, как бы грубо ни понимал Грозный Божество, отрицать мистические эмоции в его душе у нас нет никакого основания. Напротив, у нас есть полное основание признавать их. Из психопатологии известно, что эротические аномалии и мистический ужас сродни друг другу, и это опять-таки драгоценное указание науки. Не буду объяснять, как и почему сродни, достаточно привести факт, если и не общепризнанный, то все же не раз констатированный самыми остроумными авторитетами. Разумеется, такая религиозность нисколько не мешала жестокости Грозного, ему случалось давать свирепые распоряжения в самой церкви, во время службы; его казни начинались обыкновенно молебнами и заканчивались панихидами. Но ведь такая религиозность – порывистая, экзальтированная – и мешать-то ничему не может, как не может мешать жестокости понимание того, что хорошо, что дурно, если в душе человека нет нравственного чувства любви и состраданияк ближнему. Отсутствие такого нравственного чувства у Грозного несомненно. Видя перед собой Шибанова, вполне признавая благородство и героизм его поступка, Грозный, однако, отправляет его в застенок и подвергает всем ужасам муки. Ни прощать, ни миловать Грозный не умел, хотя, разумеется, мог бы по поводу милости произнести блестящую речь, подкрепив ее многочисленными цитатами из Ветхого и Нового Завета. Всего естественнее предположить, что источником всех этих указанных аномалий характера, прекрасно уживавшихся с остротой и проницательностью ума, является та форма душевного расстройства, которая известна в науке под именем “moral insanity” – “нравственная болезнь”. Достаточно нескольких строк, чтобы ознакомить с нею читателя. Каждому приходилось сталкиваться с людьми, которые в умственном отношении представляются совершенно здоровыми, прекрасно понимают, что хорошо и что дурно, и вместе с тем способны совершить ряд самых безнравственных поступков. Понимание добра и зла является в этом случае таким же чисто умственным процессом, как решение геометрической задачи. Этот процесс совершается правильно, иногда даже блестяще, по всем законам логики, но он нисколько не захватывает ни чувства, ни нравственных инстинктов. В этом-то все и горе, так как процесс, являясь чисто формальным, не может тем самым оказывать ни малейшего влияния на поступки человека. Он весь сосредоточен в области мысли, рассуждения. Сплошь и рядом бывает так, что даже мотив безнравственного поведения остается непонятным; определяющим моментом является случайно промелькнувший каприз или прихоть. Впервые такого рода нравственное помешательство было научно констатировано в начале нынешнего века Пинелом, который и назвал его “manie sans delire” – “мания без галлюцинаций”, хотя в осложненной форме галлюцинации могут и быть. Ричарде, англичанин, определил эту психическую болезнь термином “moral insanity”. В пятидесятых годах французский ученый Морель впервые заговорил о вырождении, дегенерации и целым рядом наблюдений показал, что люди, страдающие нравственным помешательством, представляют собою один из характерных видов вырождения. Благодаря этому элементу наследственности, нравственное помешательство можно наблюдать уже в раннем возрасте: дети, страдающие им, отличаются удивительной жестокостью, мучают животных, не питают ни к кому привязанности – в лучшем случае привычку – и доставляют много тяжелых минут окружающим. В школьном возрасте они обыкновенно плохо ведут себя и плохо учатся. Но особенно опасны они, когда наступает время половой зрелости. Тут такого рода юноши сплошь и рядом совершают целый ряд проступков, а иногда и преступлений. Они живут для одной цели – доставить себе наслаждение, а какими средствами достигнуть ее – им это безразлично. Оно и понятно: “moral insanity” по своим проявлениям является возвратом к чисто животному эгоизму. Мне думается, что портрет больного, нарисованный наукой, довольно точно совпадает с портретом Грозного, нарисованным историей. Налицо у нас все нужные элементы. Напомню читателю еще раз невероятную повышенную нервную энергию Грозного, которая одна бы могла убедить нас в болезненном расстройстве его души. Муки пресыщения Грозный знал, но он знал и муки неудовлетворенности, то беспокойное, вечно тревожное состояние духа, которое так хорошо известно всем внимательно наблюдавшим душевнобольных. Эта предсердечная тоска – страшная вещь, человек мечется озлобленный, раздраженный, не зная, как утишить беспокойство своего духа, как забыться. Грозный утешался пытками.