Управляющей рестораном была темноволосая женщина в очках по имени Элисон Спаркс. Она относилась ко мне достаточно терпимо, ибо я представлял собой хоть и небольшой, но постоянный источник дохода; кроме того, я никогда не возражал, если мне приходилось сидеть за столиком № 17, который, наверное, был наименее удобным из всех: двухместный, он стоял у дальней стены рядом с шумной машиной для подогрева тарелок. В дымном полумраке главного зала этот стол помещался в самой густой тени, и если сидящий за ним клиент не мог ничего добавить ко всеобщему предвкушению удовольствия, он не мог и испортить его. Элисон Спаркс я дал бы лет тридцать пять, однако рестораном она управляла довольно давно и прекрасно знала все подводные камни и узкие места в процессе обслуживания клиентов. Мне она нравилась; я частенько наблюдал за ней издалека, и – признаюсь – это была еще одна причина, по которой я являлся в ресторан каждый день, как правило, в костюме и при галстуке. Пожалуй, мне стоит признаться и в том, что если бы манера Элисон держаться, ее шелестящая, длинноногая стремительность и ароматная деловитость с самого начала не показались мне столь привлекательными, все дальнейшее могло бы обернуться совсем иначе и для меня, и для остальных – быть может, в каком-то отношении хуже, но во многих отношениях – лучше.
Признаки и приметы красивой женщины постоянно меняются по мере того, как я становлюсь старше, поскольку теперь я замечаю в женщинах то, на что в более молодом возрасте не обратил бы внимания. Лет двадцать назад я бы ни за что не назвал Элисон Спаркс красивой, но она была красива. Быть может, не в чем-то конкретном, но в целом. Больше всего мне импонировала ее уверенность, упорство, стремление сделать все по-своему и никак иначе. Казалось, ее постоянно переполняют ехидство, неистовая ярость и сексуальное желание. Она договаривалась, решала проблемы, принимала решения. Она поминутно смотрела на часы, старалась держать спину прямо и следила за тем, чтобы на зубах не было следов размазавшейся помады. У ресторана было несколько сотен постоянных клиентов, которые время от времени исчезали, потом через различные промежутки времени снова появлялись, но Элисон помнила их всех, помнила даже их любимые напитки и то, насколько сильно прожаренный бифштекс они предпочитают. Стейкхаус был ее сценой, и она (а вовсе не шеф-повар) была его истинной звездой. Одетая в темно-синий костюм строгого покроя, держа в руке планшетку с пружинным зажимом, под который были подсунуты счета от поставщиков или прайс-листы оптового виноторговца, она обходила зал с таким видом, словно здесь ей принадлежит все, включая и самого владельца – ссохшегося восьмидесятилетнего старика с печеночного цвета лицом по фамилии Липпер, который раз в неделю появлялся в зале в своем инвалидном кресле, пожимал руки всему персоналу без разбора, щипал за попку официантку-другую и выпивал бокал «Мерло», после чего цветная сиделка снова увозила его восвояси. Судя по всему, Липпер был абсолютно уверен, что Элисон сумеет выжать из заведения максимум прибыли, и она оправдывала его доверие.
Меня, кстати, Элисон привечала еще и потому, что я не спорил с официантками и всегда оставлял щедрые чаевые. Нанимая новую официантку или помощника, Элисон всегда указывала на столик № 17 и предупреждала, что я – постоянный клиент, который здесь постоянно обедает и ужинает, пропуская не больше одного-двух дней в неделю (не считая, естественно, понедельников, когда после уикэнда ресторан был до вечера закрыт на уборку). Обслуживающему персоналу таким образом предписывалось терпимо относиться к стопкам газет и непонятных книг на моем столе, так что уже через несколько месяцев я превратился в одну из неброских примет этого места. Даже если меня не было за столиком, я продолжал незримо заполнять пустое место. Официантки и сборщики грязной посуды приходили и уходили, их увольняли и нанимали новых, а я все так же появлялся за семнадцатым столиком и в обед, и – часто – вечером, и все, кто видел меня впервые, несомненно, принимали меня за адвоката или бизнесмена средней руки, а отнюдь не за человека, которому больше нечем заняться. Впрочем, то, что я так часто приходил в ресторан обедать или ужинать, могло кое-кому показаться странным; понимая это, я буквально заставлял себя пропустить очередной визит, стараясь скрыть, как неожиданно и глубоко я привязался к этому месту.
А я действительно полюбил этот ресторан, хотя мне трудно сказать, какая сила, кроме, разумеется, моего робкого интереса к Элисон и приятной, уютной обстановки, заставляла меня снова и снова приходить к тяжелой парадной двери с золотыми буквами на стекле. Я почти уверен: тогда я еще не предвидел и не ощущал ничего, что открылось мне впоследствии, что могло одновременно и манить, и отталкивать меня. Вот почему моя повесть – это скорее рассказ о том, как я добирался до сути вещей, описание процесса постепенного превращения чужака в «своего», зрителя в актера, наблюдателя – в действующее лицо. Поначалу, впрочем, я ничего не предпринимал – только сидел за столиком № 17, дружески беседовал с соседями или смотрел, как, размахивая планшеткой, грациозно лавирует между столиками Элисон. Вскоре я выяснил, что после одной-двух порций виски мне удается забыть, как сильно я скучаю по своему сыну и жене, и это стало для меня истинным благословением. Вместе с тем я вовсе не стремился близко сойтись с кем-нибудь или завести интрижку. Мне просто хотелось быть с людьми – среди людей.
Каждый день, сидя за своим персональным столом № 17, я начинал с колы без льда и дежурного супа. После обеда ресторан затихал, и порой в течение почти целого часа я был единственным посетителем, однако мой внешний вид был настолько заурядным и привычным, что присевшие посплетничать за соседний стол официантки и менявшие скатерти подсобные рабочие обращали на меня так же мало внимания, как если бы я вовсе исчез. А мне эти минуты казались наиболее спокойными. Я наслаждался уединением, но я был не один. Одного движения век было бы достаточно, чтобы кто-то тотчас подошел спросить, не нужно ли мне что-нибудь, однако в остальном я был предоставлен самому себе. Воспользовался ли я этим временем? Может быть, я прочел историю цивилизации или сочинил симфонию? Нет, нет, и еще раз нет. И все же я чувствовал себя довольным, хотя моя печаль не пропита; я еще не был целым, я представлял собой лишь груду разрозненных фрагментов, но что-то внутри меня словно ждало чего-то непредвиденного, необычного, что непременно должно случиться.
И, спрятавшись в полутьме, я наблюдал, а посмотреть было на что. Я видел, как официантки потихоньку флиртовали с клиентами, с официантами и друг с дружкой. Я видел, как какой-то мужчина, с жадностью поглощавший свой ужин, вдруг подскочил так, словно кто-то вонзил ему в спину копье, а потом, уже умирая, повалился лицом в тарелку; видел, как элегантная миниатюрная женщина наклонилась к своему пьяному, высунувшему от вожделения язык кавалеру и потихоньку сняла с его руки часы; я слышал, как за ужином увольняли служащих, и когда звучали решительные слова (формулировка «Вам стоит выбрать другое направление деятельности» была особенно популярна, ибо предполагала дерзновение и прекрасную способность ориентироваться), я видел, как увольняемый опускает глаза и подавленно горбится, – и всякий раз мне становилось обидно и горько за него и за себя. Как-то вечером я заметил даму лет пятидесяти, которая под столом резала на ленточки мужскую рубашку; я видел людей, опасавшихся за свои зубные протезы, видел людей, принципиально не евших картошку, видел подавившихся костью, видел чистюль, изучавших ножи и вилки чуть не под микроскопом, видел людей, не выпускавших изо рта зубочистку, и людей, которые с каждым блюдом принимали по пригоршне лекарств. Однажды на моих глазах из сумочки посетительницы высунулась собачка размером с крысу – высунулась и принялась жадно лизать стоявшее перед хозяйкой блюдо жареных кальмаров; в другой раз я видел, как мужчина макает салфетку в свой джин с тоником и чистит ею слуховой аппарат. Между всеми этими любопытными типами проворно сновали раздатчики: невысокие, коренастые, в основном мексиканцы, они не смеялись и не разговаривали, а только подавали на столы поднос за подносом, и лица их – совсем как у рудокопов, добывающих в шахте золото, которое им не достанется, – не выражали ничего, кроме смиренной покорности судьбе.