Дверь отворилась, и в спальню заглянул Тимоти; в глазах сына я разглядел смятение и страх.
– Мам?…
– Закрой, пожалуйста, дверь, Тимоти.
– Но мама!…
– Делай, что тебе говорят.
Тимоти перевел взгляд на меня:
– Но другие мальчики…
– Закрой, дверь, – с нажимом сказала Джудит. – Сейчас же!…
Тимоти исчез. Он слушался мать и будет подчиняться ей в будущем.
Джудит снова опустилась на колени рядом с Уилсоном.
– Что ты сказал?… – переспросила она. – Он был в порядке?
– Да.
– Ты проверял всех мальчиков?
– Нет. Уилсон проснулся и…
– Что ты с ним сделал?! – В голосе Джудит что-то дрогнуло.
– Ничего. Он хотел пить, и я налил ему молока, а потом снова уложил в постель.
Джудит, казалось, что-то искала вокруг, приподнимая другие спальные мешки и подушки.
– Ты не давал ему арахисового масла?
– Я налил ему молока, – повторил я.
Джудит резко тряхнула головой, то ли гневно, то ли отчаянно.
– У Уилсона сильнейшая аллергия на арахисовое масло. Это страшная, страшная, страшная штука! – Схватив рюкзачок Уилсона, она торопливо вытащила оттуда украшенное эмблемами «Джетс» нижнее белье, свежую рубашку и носки. – Его мать заставила меня поклясться, что я не дам ему ничего, что может содержать арахис. Ему нельзя ни крошки, ни одной чертовой молекулы этого масла. Оно действует на его иммунную систему как катализатор, начинается цепная реакция. Ей даже пришлось заранее позвонить в ресторан и на всякий случай предупредить персонал, что у Уилсона будет с собой шприц с лекарством. – Джудит бросила взгляд на часы. – Теперь уже слишком поздно, ему уже не… От греха подальше я выбросила все арахисовое масло, что было у нас в доме, выбросила яйца и орехи кешью. Я даже проверила все сладости!…
– Но я дал ему просто молоко!
Джудит расстегнула спальный мешок Уилсона, отвернула край и сразу наткнулась на пластмассовый футляр с надписью «Эпинефрин. Инъекция. Применять в случае угрозы анафилактического шока».
– Футляр пуст! – воскликнула Джудит. Она еще больше распахнула спальник. Рядом с телом мальчика лежал желтый шприц-инъектор с торчащей из него короткой иглой.
– Вот он, – сказала Джудит упавшим голосом. – Значит, Уилсон пытался… Он знал, что происходит, знал! – Заплакав, она наклонилась вперед и крепко поцеловала мальчугана, словно надеясь вернуть его к жизни. – Боже мой, ведь я же обещала!… Я обещала его матери, что я… – Она вскинула голову и посмотрела на меня с неожиданной яростью. – А на стакане что-нибудь было?
– Что, например?
– Например, арахисовое масло?
– Нет. Впрочем, после ужина у меня были жирные пальцы. Возможно, жир попал на стекло и…
– Что ты ел на ужин?
– Я заказал на дом какое-то тайское блюдо, дорогая. Уверяю тебя, никакого масла…
– О господи! – Джудит стремительно вскочила, зажимая рот ладонью.
В следующее мгновение она в ужасе выбежала вон, и пока минута за минутой наша жизнь разваливалась на части, – а приезд медицинской бригады и полиции, звонок родителям Уилсона, нервная болтовня, ужас и слезы остальных мальчиков, извлечение из посудомоечной машины злополучного стакана (все еще измазанного по краям арахисовым маслом, все еще резко пахнущего этим концентратом земляных орехов) и приезд остальных родителей наносили ей все новые и новые удары! – словом, пока все, чем мы дорожили, рушилось, отправляясь в небытие, перед моим мысленным взором стоял этот стакан молока: прохладное стекло, покрытое снаружи капельками влаги, слегка вогнутая поверхность голубовато-белой жидкости внутри – полный и щедрый, чистый и безопасный символ родительской любви, вкус которой, кажется, можно почувствовать даже на расстоянии. Кто бы мог подумать, кто мог представить, что я, Билл Уайет – надежный парень, исправно платящий налоги человек-минивэн, уважаемый партнер крупной юридической фирмы, когда-нибудь убью восьмилетнего мальчишку, протянув ему стакан молока?
Потом я вспомнил, что Уилсон был одним из мальчиков, которых мне особенно хотелось видеть на дне рождения Тимоти, так как его отцом был некто иной, как Уилсон Доун-старший – совладелец-распорядитель одного из самых влиятельных инвестиционных банков Нью-Йорка, компании с отделениями в ста двадцати шести странах мира, являвшейся едва ли не самым крупным клиентом моей фирмы. И вот сын такого человека погиб, задушенный моими амбициями и моим честолюбием. Если угодно, можно взглянуть на происшедшее именно с такой точки зрения, и это будет совершенно правильно.
Час спустя Уилсон Доун-старший, крупный мужчина с незаурядной внешностью, одетый в черное пальто, стоял передо мной в коридоре Нью-йоркской городской больницы, а его единственный сын и наследник был бесповоротно мертв. Миссис Доун ворвалась в приемный покой с пронзительными рыданиями, но когда санитары объяснили ей, что ее сыночка нет в реанимации и что «он теперь внизу», она, взвыв от горя, рухнула как подкошенная, словно из нее одним махом выдернули стержень надежды. Уилсон Доун видел это своими глазами. Хуже того – он видел, что и я это видел. И вот теперь, когда его жену увели, предварительно накачав успокоительным, он стоял, свесив вниз волосатые кулаки и глядя на меня в упор, а я вдруг вспомнил, что однажды много лет назад на каком-то школьном мероприятии – кажется, это был родительский день – мы обменялись с ним рукопожатием.
– Мне сказали – вы дали моему сыну стакан молока, испачканный в арахисовом масле.
– Да.
Как я уже сказал, Уилсон Доун был крупным и сильным мужчиной, но самой примечательной его чертой были глаза. Немного косящие – один более крупный и выше посаженный, чем другой, – они придавали его лицу весьма неоднозначное выражение, способное озадачить любого. То ли он смотрит вам в глаза, то ли в сторону, то ли изучает вас, то ли подмигивает. Возможно, в этом заключался секрет его успеха.
– Мы дали вашей жене совершенно определенные инструкции.
– Да. Она выполнила их в точности.
– А вы – нет?
– Я ничего не знал.
– Как это могло получиться?
– Джудит мне не сказала.
– Почему?
– Она не знала, что я вернусь домой.
Он молчал, продолжая разглядывать меня с угрозой и гневом.
– Я прилетел домой раньше, чем собирался, – хотел устроить им сюрприз, – добавил я – В день рождения сына мне хотелось быть с моей семьей.
– Понятно…
Уилсон Доун изо всех сил старался удержаться в цивилизованных рамках, но я видел, что ему отчаянно хочется ударить меня – повалить на пол и пинать до тех пор, пока не переломает мне все кости или пока (но не раньше, чем через несколько десятилетий) его гнев не остынет. И я хотел, чтобы он сделал это. Действительно хотел. Я стремился избавиться от чувства вины и чуть не с облегчением представлял, как его горячие кулаки врежутся в мое тело, ибо боль, которую я бы при этом испытал, была бы отчасти и его болью, и он знал это. Вот почему Уилсон Доун-старший мог колотить и пинать меня сколько душе угодно – я воспринял бы его побои как теплый дождичек, приятный и очищающий.
Но ничего не произошло. Двое очень похожих друг на друга мужчин, одетых в почти одинаковые по качеству и покрою костюмы, которые, насколько мне известно, даже стоили примерно одинаково; двое мужчин, у которых были и жены, и недвижимость, и репутация, и личная секретарша, и глупое упрямство, и капитал в ценных бумагах, и престарелые родители, просто стояли друг против друга, и Доун-старший безмолвно ненавидел меня, а я страшился его ненависти. Должно быть, он просто знал обо мне слишком много, чтобы напасть. Ударив меня, он бы нанес удар самому себе – своему представлению о себе, ибо мы были слишком похожи – настолько похожи, что легко могли поменяться местами. Уилсон Доун понимал, что если бы не случай, он мог бы оказаться в моем положении. Мой сын, его жирный стакан с молоком… И он знал, что мог сделать то же самое.
Но была и еще одна причина, по которой Уилсон Доун-старший не бросился на меня прямо в больнице. Подобный поступок, истолкованный как неподобающее поведение, мог ему серьезно навредить. В конце концов, Уилсон Доун был одним из руководителей крупного банка, и если бы он не сумел справиться с собой в общественном месте, кто-нибудь мог задаться вопросом, как он ведет себя, когда его никто не видит. Пошли бы разговоры (так всегда бывает), да и «Дейли ньюс» могла упомянуть о происшествии на своих страницах. Все это было плохо для бизнеса, и Уилсон Доун-старший сдерживался изо всех сил. Я хорошо понимал, почему он молчит, почему не набрасывается на меня с кулаками, и это пугало меня больше, чем вспышка самой необузданной ярости, ибо мне было ясно: когда-нибудь где-нибудь он даст волю своему гневу, и чем позднее это произойдет, чем дольше и дальше будет отложен неизбежный взрыв, тем хуже мне придется. Каждая минута не находящей выхода ненависти лишь еще больше укрепляла его решимость уничтожить меня и давала ему возможность обдумать и довести до совершенства план будущей мести. Несомненно, Уилсон Доун-старший это понимал и сумел удержаться от немедленной атаки, пообещав себе, что мое наказание будет в итоге куда хуже, чем простые побои.