Борис Можаев
ДОМОЙ НА ПОБЫВКУ
Мы приехали в Тиханово на велосипедах, как туристы – в синих рейтузах да в майках, на спинах рюкзаки, лица потные, пыльные.
– А ну, прочь с дороги! – встретил нас окриком милицейский лейтенант.
Он сидел на скамейке возле милиции у самого въезда в Тиханово. Перед ним разливалась лужа во всю обочину, а за лужей, да еще за канавой лежала свежая чистая мостовая, покрытая асфальтом. Поперек мостовой на треногах висела доска с корявой надписью: «Проезд запрещен». Буквы черные в потеках, писаны не то мазутом, не то отработанным машинным маслом. Я притормозил велосипед, а мой сынишка Андрей свернул на обочину, с ходу врезался в лужу и, наткнувшись на какой-то невидимый предмет, полетел в воду.
Милиционер засмеялся:
– Вот дурень! Летит в болото сломя голову. Там камни!
Андрей встал мокрый и грязный с головы до пят, пошарил руками в воде, нащупал велосипед, вытянул.
Милиционер отечески журил его:
– Дурачок, тут с весны никто не ездит. Колесники глубокие, по шейку тебе будет. Скажи спасибо, что не утоп.
Андрей обиженно сопел и вытирал своего «Орленка».
– Почему мостовая перекрыта? – спросил я.
Лейтенант был в годах и разговорчив:
– А ты что, маленький? Не видишь – асфальт свежий?!
– Он уже захряс. На нем колесные следы…
– Мало ли что…
– Когда его уложили?
– На той неделе.
– Так чего же ждут?
– Как чего? Вот проложат до моста, до конца то есть, тогда и откроют.
– Где же в село въезжают? Со стороны Бочагов подъехали – там овраг.
– Ну, правильно. От Бочагов проезду нет, – согласился с удовольствием лейтенант. – Там у нас плотина была, через овраг. По ней и ездили. Но ее прорвало в позапрошлом году… От Выселок тоже не проедешь. Там ЛМС стоит, мелиораторы.
– Так что ж они, оглоблей перекрыли дорогу-то?
– У них трактора, милок, да еще колесные. Они из этой дороги сделали две траншеи полного профиля. Хоть становись в колесники и веди пулеметный огонь в обе стороны.
– А от Сергачева можно въехать в село? – спросил я, уже охваченный любопытством.
– От Сергачева чернозем. Его так размесили, что коровам по брюхо. Веришь или нет, стадо гонят – ягнят на себе переносят?!
– Ну да… А У раза верхом на козе переезжала, – ввернул я старую тихановскую присказку.
Милиционер поглядел на меня с удивлением; лицо у него белесое, обгоревшее, но гладкое, без морщин, какого-то японского складу: веки припухлые, губы толстые, чуть навыворот, нос пуговкой, с открытыми ноздрями.
– Ты здешний, что ли? – спросил он.
Я назвался.
– Фу-ты, мать твоя тетенька! А я тебе про дорогу смолу разливаю. Из газеты, значит! А я Ежиков Яков. Знал гордеевского милиционера Ежикова? Так вот я сын его. Теперь участковым состою в райцентре. Дежурю по отделению.
Он кивнул на раскрытые окна двухэтажного дома, где помещалась милиция. Время было вечернее, тихое – во всем здании ни души. В палисаднике стоял мотоцикл с коляской, видать, дежурного. А сам дежурный с удовольствием теперь разглядывал меня.
– В газете, значит. Слыхал, слыхал… Ну, здорово! – он протянул мне руку.
Мы поздоровались.
– Что ж ты сразу не сказал – кто такой? И ехал бы себе по мостовой. Свой человек, какой может быть разговор, – он вдруг рассмеялся. – Ты знаешь, сколько висит эта вывеска. Боле двух недель. Кому надо – тот ездит. На побывку или по служебным делам?
– В гости к Семену Семеновичу Бородину.
– Ну да, к брату! – И вдруг обрадованно: – А Пашка Жернаков тоже тебе братом доводится!
– Двоюродным, – поправил я.
– Аха!.. Ты знаешь? Ведь я на его место переведен. Значит, когда его посадили… Прямо скажем – здря!
– Он вроде бы дома…
– Отсидел, как миленький. Правда, не полный срок. Два года отбухал, хоть и в особом лагере – для нашего брата. Но там тоже не сладко.
Я смутно помнил, что у Павла какие-то нелады с женой были, и спросил для приличия:
– Живет он с женой?
– Ну что ты? Она ж его в тюрьму посадила. Вернее, не она, а ее подружка. Сонька Ходунова. Вот пройда! Пробы негде ставить. Мне сам Пашка рассказывал. Да ты присядь!
– Некогда. Спешим.
– Куда вам спешить? Только что стадо пустили. Семен Семенович за коровой пошел, а Настя, поди, на дворе возится. Присядь! Я те такое расскажу – в любую газету за первый сорт сойдет. Ты, случаем, не «Беломор» куришь?
– Сигареты.
– Тьфу! Этими сигаретами только ноздри раздражать. Ну, давай, подымим!
Закурили сигареты.
– Так вот, мне сам Пашка рассказывал, – начал он с заметным нетерпением, будто целый день только сидел и ждал меня. – Приехал я, говорит, с задания. Нет жены! Где Шурка? У Ходуновой. Ну, говорит, зараза, – в чайной шоферню завлекает. Побежал в чайную. А ему там в ответ: Ходунова ноне выходная. И верно, за буфетом стоит Лелька Ликака. Ну, где их искать? Взял он бутылку красного, которая потяжельше. Тяпнул всю бутылку из горлышка – не берет. А Ликака ему со смехом: мелкой дробью, мол, стреляешь. Ха-ха-ха. Говорит, для сурьезного мужчины красное – что быку прутик. Она, говорит, в предсердии растворяется, а до сердца не достает. Он вроде бы на спор еще белой хватанул бутылку. Где Ходунова? В Выселки пошла. И Шурка с ней? Точно. Ну, я им покажу помятую траву, сказал Пашка. Двинулся он в Выселки. А ночь темная, в трех шагах ничего не видать, хоть глаз выколи. Пока шел через выгон, его разобрало так, что на ногах не держится. Вышел на запруду перед самыми Выселками… Откос крутой, высокий, а съезд глинистый, горбатый. Он поскользнулся и полетел по откосу в овраг. Очухался… Куда ни погляжу, говорит, – стена склизкая. Лезу по ней, лезу – вроде бы приступки подо мной и край близко. Рванусь! – и шлеп опять в болото. И вот, говорит, досада: все почему-то головой вниз падал. Или голова тяжельше остального тела, или ногами вверх подымался… Кто его знает?
Шурка с Сонькой Ходуновой нагулялись вдоволь, уже домой возвращались, а он все в грязи челюпкается. Услыхал голоса – кричит из оврага: люди добрые, помогите! Тону!! И где, говорит, я? В колодце, что ли?! Зубами стучит… Продрог весь. Они его даже по голосу не узнали. Сняли с себя платки, связали их и кинули ему конец. Вылез он на плотину, как тот кочегар из печной трубы – одни глаза блестят… «Кто ты? Кого искал на дне морском?» – спрашивают со смехом. А вот вас, говорит, искал. Нагулялись, трам вашу тарарам?! Хвать одну по уху, а второй по шее. Они его повалили и давай топтать. Пьяный – встать не может. А сознание работает: меня, мол, участкового, бабенки паршивые топчут! Был у него перочинный ножичек. Эдакий вот, с палец. Он его вынул и Соньке по голяшке, повыше коленки чиркнул. Они завизжали – и деру. А на другой день уголовное дело открылось: превышение полномочия власти… Рукоприкладство, да еще с ножом. А какое там рукоприкладство? Жену проучить за дело и то не удалось. И Сонька разоралась: поранил! Какая рана? Царапина. Котенок и то глубже когтит. Еле чиркнул повыше коленки. Место, правда, интересное. Но судили не за место, по которому провел… А судили за то, что при погонах был. Значит, если на тебе нет погон – валяй, дерись с кем хочешь? А если ты при погонах, то собственную жену поучить не имеешь права. Где же она, правда? Тут стоишь – тебе ни сна, ни отдыха. Ночь-в-полночь вызывают – идешь. А платят всего девяносто рублей. А вон Авдей Пупок ушел от нас завмагом… Как сыр в масле катается и получает по сто тридцать рублей. Вот об чем напиши.
Наконец-то он высказал, зачем огород городил. Удивительное свойство русского человека говорить о нужде своей околичностями; вроде бы он и весел, и счастлив, и доволен всем, а под конец ляпнет: похлопочи за меня, напиши куда следует. Сам он не любит жаловаться начальству и тем паче писать. А ты, мол, напиши. У тебя должность такая. Это не робость, не лень – просто вековая привычка, выработанная неверием в силу и разумность хлопот. Куда я пойду? Кому скажешь? Кто поверит?! Да и что за беда, в конце концов! Люди вон и похуже живут. И мы переживем… Другое дело, ежели кто за тебя скажет или напишет. Это – пожалуйста. Тут можно и слезу пустить, а слезы нет – «слюной глаза помажет».