Борис Можаев

ДОЖДЬ БУДЕТ

Николай Иванович видел сон: пестрый коротконогий бык из Погорей, гремя длинной цепью, приклепанной к ноздревому кольцу, бежал на него по тропинке сквозь оржи. Николай Иванович бросился было в сторону, но запутался в оржах, упал и с ужасом почуял, как у него отнялись руки и ноги, словно ватными сделались, – ни встать, ни шевельнуться он уже не мог, только лежал и слушал, как гремела цепь. Наконец курчавый широкий лоб быка наплыл на лицо, заслонил собой свет…

– Ааы-ы-ы-ы! – закричал Николай Иванович гортанным сдавленным криком и проснулся.

– Что ты, господь с тобой? Ай домовой навалился? – спрашивала, появившись в дверях спальни, мать Старенькая.

В руках у нее было ведро, длинная цепь от дужки тянулась по полу.

– У-уф! У-уф ты, черт возьми… Никак не отдышусь. – Николай Иванович расстегнул исподнюю рубаху, провел рукой по влажной, ходенем ходившей груди. – Бык мне приснился, Старенькая. Чуть не забодал…

– Какой бык-то? Белый, ай черный? Если черный, то к болезни.

– Пестрый… из Погорей.

– Пестрый? Пестрый я уж и не знаю к чему.

– Лоб у него курчавый; кудри черные, как у ихнего председателя Мышенкина. В носу кольцо, а от нее цепь длинная… Гремит! – Николай Иванович увидел вдруг цепь на полу. – Так это ты гремела цепью-то?

– За водой вот собралась, а цепь никак не привяжу. Глаза-то плохо видят, – смущенно оправдывалась мать Старенькая. – Вроде узел сделаю, но потяну – отвязывается. Приклепал бы мусатку. – Она снова ушла на кухню.

– Ну да… Мне только мусатки сейчас приклепывать.

Николай Иванович встал с постели, вышел в залу, поглядел на часы, потом в окно. Небо было чистое – ни облачка.

– Чего смотришь? – выглядывая из кухни, спросила мать Старенькая. – Дождя, поди, ждешь? Хорошая будет погода.

– Откуда ты знаешь?

– По радио слыхала. Ночью передали – дождя не будет. Будут только эти самы… осадки.

– А что ж такое означают эти самые осадки?

– Роса!.. За ночь оседает. Осадок есть, а дождя нет.

– Ты у нас, Старенькая, прямо как ходячий календарь колхозника. Все растолковать сумеешь. Но к чему бы это бык меня бодал, а?

– Кабы черный бык, тогда к болезни. А этот пестрый? И волосы у него, говоришь, на лбу кучерявются, как у того председателя. Он чей же, этот бык-то?

– Того самого председателя… Из Погорей. Я еще торговал этого быка. Чистый холмогор!

– Значит, у тебя с ним сурьезность будет.

– С кем? С быком, что ли!

– С каким быком! Говоришь чего не надоть… С председателем!

– Если бы только с председателем… Это еще – горе не беда.

Николай Иванович мечтал о дожде. Дождь не столько нужен был для земли, как для него, председателя. Пойдет дождь – не будут сегодня жать пшеницу; а не пойдет – заставят. Да мало того, еще и на бюро вызовут. А там – подставляй загорбину. Уж накостыляют.

Жизнь неожиданно преподнесла Николаю Ивановичу «сурьезность», как говорит мать Старенькая. К первому июля приказали сверху составить виды на урожай. Бумагу прислали, которая заканчивалась грозными словами: «Лица, подписавшие отчет о видах на урожай, несут персональную ответственность за правильность сообщенных сведений…» Ничего себе! Попробуй по траве определи эти «виды на урожай». Овес еще и в трубку не вышел, а просо только проклюнулось. И озимые еще цвели. Не будет дождя под налив – и сразу центнеров по семь не доберешь на гектаре. Вот и гадай, и неси ответственность…

Подали отчет. И себя не обидели, и от правды далеко не ушли. Но тут приехал сам Басманов: «Занизили!» И пошел пересчет… Опять по траве. «Сдашь два плана?» – «Без фуража останусь. Не могу». – «Сможешь!..»

А потом и решение на бюро вынесли: «В связи с повсеместным трудовым подъемом на полях страны и неблагоприятной погодой, бюро Вертишинского райкома призывает все колхозы подойти со всей серьезностью…» Словом, намекнули, что сдача хлеба сверх плана и теперь обязательна.

Пока суд да дело – и хлеба стали поспевать. Райком прислал второго секретаря, чтобы узаконить эту самую «сверхплановую». Но колхозники зашумели на собрании: «План получай и – баста… Хватит! Времена не те».

«Лучше бы ты меня лично оскорбил, – сказал, уезжая, второй секретарь Николаю Ивановичу. – Но ты плюнул в моем лице на бюро. Народ подговорил…» И в тот же вечер позвонил сам Басманов: «Отдельные коммунисты вели себя не по-партийному. Учти, Николай Иванович».

Николай Иванович знал, что теперь Басманов придерется к любому пустяку и вызовет на бюро. Ему нужен повод. Вчера приказал жать пшеницу лафетной жаткой. И жатку прислал от Мышенкина. Тот уже смахнул все озимые, почти зелеными уложил. А Николай Иванович все тянул: барометр стал падать. Дождя не миновать. Но когда он прольется?

– Старенькая, у тебя поясницу не ломит, случаем?

– С чего бы это ломить-то! Чай, не переневолилась.

– Ломит к дождю.

– Да я ж тебе сказала – не будет дождя.

– Не будет, не будет… Заладила! У тебя все не кстати. Когда не нужно, и поясница болит, и дождь идет, – ворчал Николай Иванович.

– Ах, погодой тебя возьми-то! Ты сам ноне пузыришься, как дождь.

Мать Старенькая доводилась ему тещей, – маленькая, округлая вся, с пухлыми, в красных прожилках щечками, будто свеклой натертыми, она колобком каталась по четырем комнатам опустевшей председательской избы. Жена, фельдшер, уехала в область на сборы, дети – в лагерях. И Николай Иванович то ли от непривычного одиночества, то ли от вчерашней выпивки и жаркой, дурной ночи чувствовал тяжесть на сердце. И тоска давила.

Одевался он долго – все не так было; сначала сапоги не смог натянуть – волглые, отсырели за ночь. Он плюнул и надел сандалеты. Потом галстук не поддавался, как ни завяжет – все узел кособоким получался. И галстук бросил. Надел расшитую рубашку… Уф ты! Инда лысина вспотела. Он провел рукой по лицу – щетина царапает, что проволока. Побриться бы. Да настроения нет – сосет под ложечкой, и шабаш.

– Старенькая, медку нацеди!

– Господи! Глаза-то еще не успел продрать как следует. А ему уж отраву подавай. Вон, выпей молочка парного!

– Этим добром ты теленка потчуй. А я уж давно вышел из телячьего возраста.

К завтраку зашел Тюрин, председатель сельсовета.

– Ты чего так набычился? Иль таракан во сне дорогу перебежал? – спросил он от порога.

– Всю ночь с быком лбами сшибались, – ответила из кухни мать Старенькая. – Видать, бык одолел, вот он и дуется.

– Ну, супротив Николая Ивановича и слон не устоит, – говорил, посмеиваясь, Тюрин.

Старенькая принесла поставку мутновато-желтого медку.

– Пей! – Николай Иванович налил по стакану.

Выпили.

– Что там на улице? Дождем не пахнет?

– Жарынь! – сказал Тюрин. – У меня ажно утроба перегрелась.

– Знаем, отчего она у тебя греется.

Тюрин сидел перед Николаем Ивановичем, как белый попугай перед фокусником, только головой крутил. Скажи, мол, куда надо клюнуть? Иль крикнуть что забавное? Все на Тюрине было белым: и натертые мелом парусиновые туфли, и молескиновые широкие брюки, и трикотажная рубашка, туго обтянувшая свесившуюся над ремнем «утробу». Соломенную шляпу с отвисшими полями, похожую на перевернутый ночной горшок, он любовно держал на коленях.

– Як тебе по какому делу… Ячмень, значит, возим на заготовку. Машина за машиной по улице так и стригут. Пылища – ни черта не видать, как в тумане. А на улице ребятешки, телята, гуси, утки, птица всякая… Тут и давление может произойти. Тогда шоферу тюрьмы не миновать.

«О своем зяте беспокоишься. Видим, чуем», – подумал Николай Иванович.

Тюрин выдал весной единственную дочь, а зять работал шофером.

– Ну так что? – спросил Николай Иванович.

– Вот я и хочу сегодня вечерком радиоузел использовать. Объявление сделать.

– Делай на здоровье. Ты не меньше моего имеешь на то права.

Тюрин занимал по совместительству еще и должность колхозного парторга. Правда, временно.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: