– От вас спрячешься? – повел бровями Володя. – Вы на том свете и то покоя не дадите.
– Кузовков одолевает? – Батурин многозначительно усмехнулся, наливая в кружку Гладких. – Плюнь на него… Давай, отдыхай!
Гладких покосился на водку и вроде бы нехотя выпил. Семен Семенович принял это как сигнал читать письмо запорожцев и, мотнув головой, словно очнулся ото сна, загремел:
– Ты, шайтан турецкий, проклятого черта брат и товарищ, самого Люцыпера секретарь…
– Да погоди ты со своим турецким султаном! – оборвал его Батурин.
Семен Семенович обиженно хмыкнул и насупился. Вся остальная братия с недоумением переглядывалась.
– Дан чего он, людей просил? – начал опять про Кузовкова Батурин.
– От него и те разбежались, что были, – нехотя ответил Гладких. – Тоже мне шефы…
– А что такое?
– Сено скирдовали на пресс-пункте. Подвозили два грузовика с рязанского треста. Ну и смылись… А те посидели, поглядели – никого нет. Ни шоферов, ни начальства… И тоже деру дали. Вот и собирал всех до самой ночи.
– А Кузовков за чем смотрел?
– А черт его знает.
– Нашел грузовики-то?
– Нашел. На желудевских отгонах были, возле доярок. Машины в кусты загнали, а сами по шалашам – девок щупать. Я их стыдить начал. А им хоть плюй в глаза. Человек, говорят, имеет право на труд и на отдых. Оглоеды.
– Пораспустили… А все ваша демократия виновата, – Батурин длинно и заковыристо выругался.
– Не демократия, а дурь, – сказал Володя. – Ведь тот же Кузовков два грузовика с весны обезвечил. Одну машину с удобрением посадили в клюевском овраге. Так тащили тракторами, что задний мост оторвали к чертовой матери. Тащили с грузом, а! Разгрузить поленились…
– А что ему! – чуть не обрадовался Батурин. – Одну машину угробит – вторую дадите. В районе сидят добренькие дяди… за счет других.
– Кого это других?
– Кого? Да хоть за счет меня. Ему за три года две машины дали. А мне выделили хоть одну?
– Ты только за этот год четыре тракторных тележки взял. И тебе все мало?
– А кто их мне давал? Вы, что ли? Я сам доставал, сам… Вон где! На областной базе, – распалялся Батурин.
– Ну и что? Не у каждого приятель в директорах базы ходит! – повышал голос Володя.
– Приятель! – деланно хохотнул Батурин. – Ты думаешь, мне этот приятель дешево обходится? Дак я изворачиваюсь, я достаю. А плановые машины вы Кузовковым суете: на, голубок! Подымайся на ноги. А он все на брюхо ложится, как опоенный телок. Ты вот об чем напиши, Андреич! – крикнул мне Батурин.
– Несознательный ты элемент! – разошелся и Володя. – С кем ты равняешься? У тебя до асфальта три километра, а Кузовкову – двадцать три. У тебя семнадцать грузовиков, а у того три с половиной машины, да и то на всех девять колес… Индивидуалист ты.
– Я индивидуалист? Нет, я сознательный строитель светлого будущего. А вот ваш Кузовков индивидуалист. А знаешь почему?
– Ну?
– Потому что его цель не коммунизм, а промежуточная фаза.
– Это что еще за пантюхинская теория?
– А то самое… Это значит жить на иждивении за счет природы и соседей. То есть говорить об одном, а делать другое. Вот это есть промежуточная фаза.
– Ну, загнул вольтову дугу, – усмехнулся Володя. – С тобой договоришься до международного осложнения. Налей-ка лучше!
– А я об чем? – обрадовался смене настроения Батурин. – Сказано: кто не пьет, тот и не грешит. А коль согрешили, покаяться надо. Вот и опрокинем по одной в покаяние.
– Было бы за что, и покаяться не грех. Не то теребят тебя, как петуха обезглавленного… Да еще помалкивай. Одни ушами хлопают, другие воруют, третьи бегут. А ты за всех отвечай. – Володя был явно не в духе. Видать, из области звонили.
– Такая уж планида наша, – сказал в тон ему Батурин. – Запрягли тебя в оглобли, и валяй только вперед. Назад ходу нет. Дуй на износ. Даже в рядовые не возьмут. Да и какой к черту из меня рядовой колхозник! Шестой десяток распечатал… В борозде упаду. Выгонят – куда пойдешь? Эхма! А с тобой, Владимир Васильевич, только и есть одна отрада – отдохнуть. Вот и давай отдохнем.
Он налил в кружки и сказал с чувством:
– Выпьем, ребята, за нас самих!
Мы подняли кружки высоко над столом, как Горации клятвенные мечи, содвинули их с треском и выпили до дна.
– Ребята, а теперь песню! Только мою, любимую… про Сибирь… – Батурин защурился, покачал головой и сам запел неожиданно приятным, с хрипотцой, высоким тенорком:
Все ждали, опустив головы, сурово набычившись, пока запевала истаивал, замирал на высокой ноте. Потом дружно и мощно подхватили:
Мы пели старые русские песни посреди нетронутого степного раздолья. Под нами долго светилась в отблесках вечерней зари излучина спокойной реки, над которой весело сновали проворные береговушки. На дальнем пологом заречье, в этом неохватном разливе трав да кустарников струились редкие тонкие дымки невидимых костров, словно одинокие путники, рассыпанные по древнему лику земли, подавали друг другу безмолвные летучие весточки. И не было среди нас больше ни начальников, ни подчиненных: мы сроднились, слились в каком-то тихом и праздничном восторге, как дети одной семьи за большим родительским столом. «А ну-ка вот эту, ребята?»; «Уходи на баса…», «А ты вторь»; «Не зарывайся!..».
Мы не заметили, как опустилась над нами короткая летняя ночь, как потух костер и остыли угли.
– Какая ночь, братцы! Какая ночь! – утирал слезы и громко всхлипывал Батурин. – В такую ночь все отдашь. Вот попроси чего-нибудь, попроси у меня, а?!
– Будет уж, Иван Палыч! Будет…
– Будет?! Ну нет, ребята! Мы еще споем… Мы еще повоюем.
И запевал отчаянно высоким голосом:
1969