Борис Можаев

НА ПАРОМЕ

Толстый стальной трос, натянутый поперек реки, то опускался на глубину, вспарывая гребешки бегучих волн, то выныривал наружу, скользил, как удав, по чугунной тумбе парома и снова уходил под воду. Поскрипывал барабан старой лебедки. Старик паромщик цепко обхватил корявыми жилистыми руками деревянное правило.

– И-и-ип! – кряхтел он натужно, то опуская, то поднимая грубо затесанное кормовое весло.

Паром, черная неуклюжая посудина с толстыми низкими бортами, медленно полз поперек реки. На пароме стоял, широко расставив ноги, босой парень в гимнастерке и в солдатских брюках. Сапоги его валялись рядом. Он смотрел на высокий речной берег, где на перепаде, словно ласточкины гнезда, лепились новые дома с еще пустыми, черными оконными проемами.

– Ну чего ты глаза пялишь? Взял бы в руки правило… Помог бы, – сказал старик. – Видишь, на быстрине разворачивает!

– Это уж извини-подвинься. У нас как-никак разделение труда существует. Я тебе двугривенный заплатил, а ты меня на ту сторону вези.

– Обормот! Чему тебя только в армии учили? Цельный месяц баклуши бьешь.

– Человек имеет полное право на труд и на отдых. Закон!

– Законы вы знаете, но кто работать за вас станет? – Старик поднял правило, выругался, достал пачку «Прибоя», закурил. – Эх ты, Семен-Семен, на краешке поселен… Чтобы в двадцать лет баклуши бить!

– А может быть, я на работе, откуда ты знаешь? – нехотя отозвался Семен. – Может, у меня просто форма труда такая? Поверяющая, понял?

– Знаю я твою поверку… К дояркам на станы шастать по ночам. Вот не перевезу ночью, тогда запоешь по-другому.

– А я тебе в жалобную книгу впишу протест. Где хранится у тебя книга жалоб и предложений? А?!

– Балабон.

– Нет ее? Ай-я-я-яйй!.. И за чем смотрит ваш колхозный профсоюз?

Старик сплюнул за борт и выругался:

– Как только Любка тебя терпит?

– На почве взаимного интереса.

– По шее бы тебя.

– А это уж форма насилия. Капитализм то есть. А мы где живем? В свободном обществе. Понял?

– Валяй, валяй, пока цел. Не то я тебе покажу свободу.

Паром причалил к берегу. Семен спрыгнул, держа сапоги в руках, и подошел к сидевшему, свесив ноги с обрыва, пастуху.

– Любка на станах? – спросил Семен.

– Не знаю, – пастух и бровью не повел – лениво и безучастно глядел вдаль, за реку, курил. Низко, на самые брови его была насажена черная кепочка. Лицо все исшелушенное, белесое, в розоватых пятнах, как у людей, целыми днями слоняющихся на ветру да на солнце.

– А ты чего здесь сидишь? – спросил Семен.

– Мечтаю…

– Понятно.

Семен поманил одного из мальчишек, удивших неподалеку.

– Что, дядь Семен? – подбежал паренек лет двенадцати.

– Любка тут не проходила? – указал Семен на новые дома, стоявшие на высоком берегу.

– Вроде бы прошла.

– Сбегай, скажи, что ее ждут возле парома.

Паренек побежал в гору, а Семен, посвистывая, стал обуваться. От парома подошел старик, сел на глинистый выступ рядом с пастухом и сказал с усмешкой:

– Жди. Так она и прибежит сюда.

– А ты закон всемирного тяготения знаешь? – спросил Семен.

– Чего?

– Слыхал, что тело к телу взаимно притягивает?

– Это к твоему-то притягивает?

– Ну!

– Не бреши. Притягивает к тому, которое устойчивость имеет. Держится само по себе. А тебя ветер гонит, как лист осиновый.

– Мое счастье в земле зарыто, – ответил Семен. – Вот я и мыкаюсь, ищу его… Как раньше клад искали.

– Клад искали только дураки. Умному он сам в руки давался, – сказал старик.

– Как это сам? – недоверчиво спросил Семен.

– А вот так. Выходил на поверхность в виде зверя или птицы. То уткой, то поросенком, а то волом, – сказал старик. – Смотря по тому, какой величины клад.

– Это правильно, – подтвердил пастух. – Моей матери подвезло однажды. Давался ей клад, да не смогла попользоваться.

– Если давался, чего ж она не взяла? Рук, что ли, нет? – спросил Семен.

– Соображения не хватило, – ответил пастух.

– Ге-к! – ухмыльнулся Семен. – Какое ж нужно соображение, чтобы взять, когда в руки само дается? Другое дело – украсть… Тут надо шариками поработать.

– Да помолчи ты, пустобрех! – цыкнул на Семена старик и спросил у пастуха: – Как же он давался ей? При какой обстановке? Какой предмет то есть? Вот что интересно!

– Я маленьким был… Еще в единоличном секторе жили, – сказал пастух. – Ездили мы с матерью на базар в Пугасово, поросят продавать. В обратный путь двинулись по-темному. Шли обозом. Наша подвода замыкала. Кобыла у нас жеребая была – гнать нельзя. Ну, ехали мы, ехали да отстали. Сперва я уснул, а потом и мать сморило. Вот просыпаемся. Что такое? Где мы? Огляделись – во ржах стоим. Уже светает. «Митька, где дорога-то? – говорит мать. – Тяни вожжи! Выгоняй лошадь на дорогу. Не то застанут нас во ржах – засекут». Какая там дорога! Я спросонья не очухаюсь. Не пойму никак – куда мы заехали? И вот тебе – глядим – козленок… Прыгает перед лошадиной мордой да все мля-як, мля-як… Маленький такой козленок, ну вот только объягнился. Я ей говорю: «Мам, давай возьмем козленка домой!» А она: «Ты что, спятил? Откуда, спросят, у вас козленок? Что мы скажем? Украли!» Так он и прыгал вокруг телеги – все мля-як, да мля-як. А мы разобрали вожжи, хлыстнули лошадь… Она сама вывезла нас на дорогу. Оказалось – попово поле. Вон где, за Тихановом!

– Скажи ты на милость! На поповом поле! Во ржах!! Это клад, клад выходил, – сказал старик, покачав головой. – Надо бы его палочкой стукнуть. Или кнутом его стегануть – он бы и рассыпался.

– Чего? – усмехнулся Семен. – Козленок – и клад? Да просто от козы отбился. А вы клад! Антирелигиозную пропаганду забросили – вот в чем беда. Мохом суеверия обросли.

– Гляди ты, какой просвещенный, – обиделся старик. – Вон, целый месяц баклуши бьешь да к дояркам на станы бегаешь, как жеребец стоялый. Антирелигиозную пропаганду ему подавай! Небось была бы церковь – батюшка на тебя епитимию наложил бы.

– Какую епитимию?

– Проклятье! Опозорил бы тебя, стервеца, перед всем селом.

– Ты не стерви.

– А козленок был не простым, это ты точно догадался, – сказал пастух. – После нас, эдак же поутру, ехал из Пугасова Ванька Ботик. Он и выскочил перед ним, козленок-то. Так же, во ржах. Ну, Ванька поймал его, посадил в телегу и гладит, приговаривая: «Козленочек мой, хорошенький…» А этот козленок улыбнулся, губами передернул да передразнил его грубым голосом: «Козленочек, хор-рошенький». Да еще подмигнул ему. Ботик как шарахнет его с телеги – и пошел кнутом гулять по лошади. Не токмо что в пене, – в мыле пригнал лошадь. И сам весь треской трясется. Шесть недель пролежал! Облез весь и поседел. Вот как они, клады-то, даются.

– А у нас тоже однова был такой случай. У моего дяди, Филиппа Корнеевича Назаркина. Да, может, помнишь? Его по-уличному Фунтиком прозвали.

– А как же, помню, – подтвердил пастух. – Он черепенниками торговал.

– Во, во! Дак его отец от клада помер. Открылся ему клад в риге по осени. Пошел он утром, затемно еще, печь насаживать – тресту сушили. И вот тебе видит – утица переваливается с боку на бок, по полу риги-то. Да все кря-кря… А лететь не летит. У них сроду уток не было, и у соседей тоже. Он: «Господи Иисусе Христе, это клад!» Да палкой и начкнул птицу. Она тут же рассыпалась. Рассыпалась она – и целая куча золотых. Он их собрал в мешочек. Куда их деть? Носился с ними, носился да в печку спрятал в риге. В печную кладку положил и кирпичом закрыл. Правда, взял он три золотых монеты с собой. Вот настает ночь – ему не спится, не терпится поглядеть – на месте ли золото? Пошел он в ригу – а там возле печки часовые стоят с шашками налоге. Он было к печке, они: стой! Зарубим! Не сумел, говорят, счастьем попользоваться, теперь все… Клад ушел. Что с ним было дальше – не помнит. А только очнулся он наутро. Видит – валяется в риге. Схватился он за печку, отвалил кирпич. Ан, золота нет.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: