Ну, а поскольку шинели-то на них были наши, советские, мы по просьбе того же замполита пуговицы на шинелях завернули в тряпочки, а то уж совсем дикость получается: куклукскла-новцы в советских пуговицах со звездой!

Хотя, вот, сейчас размышляя, я подумал, что советские звезды — что было бы то, что надо. А какие же еще пуговицы были у тех солдат, которые стреляли в Вильнюсе? А потом и в Риге?

Их главарь, которого играл опять же я, страшным голосом зачитывает клятву: «Ко всем духам, драконам, гидрам, великим лешим, домовым (и так далее) — Гурий!»

Все солдаты, которые теперь куклуксклановцы, за мной дружно повторяют:

— Гурий.

— Негры обнаглели! — кричу я. — Негры становятся опасными!

— Бей негров! — вторит кто-то.

И тут мы вдохновенно кричим:

— Линч! Линч! Линч!

Помню, замполит этой сцене придавал особое значение и просил ее сыграть понатуральнее, чтобы зритель понял, какие они там все гады, эти американцы.

— Как вы полагаете, кто линчует негра? — спросил он.

— Мы линчуем, — ответили дружно артисты-солдаты.

— Вы, вы… Но я не об этом! А вот кто расправляется с Фастовским? Ну, там, у них?

— А разве они с Фастовским расправляются?

— С негром! С негром, конечно! Ну, кто?

— Кто? — спросили мы.

— Обыкновенные белые люди, вот, как эти… латыши… — сказал замполит. — Они потому и скрываются под масками, что они в жизни скрывают свою звериную сущность.

— Кто? Латыши?

— Ну, я же к примеру, — сказал замполит. — Они все друг друга стоят! И готовы нашего Фастовского размазать по стенке… — Но он тут же поправился: — Негра, негра… Вот что нужно отразить на сцене: это их моральный звериный облик… Понятно?

— По-нят-но! — воскликнули мы. И правда, пример с латышами сразу показал нам въяве, как мы должны играть.

В общем, постановка наша прошла с большим успехом. Мы даже заняли призовое место, первое место по Прибалтийскому военному округу.

Во время спектакля в зале присутствовали и два моих критика: майор и подполковник, я так понял, что они были специалистами во всех видах искусства. А меня лично даже наградили. Вызвали в штаб и предложили на выбор: сняться у знамени полка или… Или — десятидневный отпуск домой.

Второе как бы добавили, но считали необязательным, подразумевалось, что солдат должен выбрать только первое. Это было бы понятно и одобрено начальством.

Но я, недолго раздумывая, заявил, что хотел бы поехать в отпуск, потому что получил из литературного института подтверждение, что я со стихами прошел творческий конкурс и меня приглашают в Москву на экзамены.

Я не врал, я, и правда, послал стихи, и мне прислали вызов на экзамены, подписанный ответственным секретарем приемной комиссии Бондаревой.

Начальник штаба майор Мейчик лишь хмыкнул, когда я упомянул про стихи:

— Все это, ефрейтор Приставкин, шито белыми нитками… Но, как говорят, заслужили, езжайте! Но если опоздаете из отпуска, посажу. Вот там, и правда, времени для стихов будет у вас, сколько угодно. Понятно?

Я кивнул.

— Тогда ступайте и оформляйтесь.

В дневнике написано так: «В пятницу 6 августа окончательно оформил свои документы, зашел к Вие, она же Валя, чтобы снять деньги на дорогу.

— Уезжаете? — спросила она, как показалось мне, с жалостью.

— Я еще вернусь.

— Я буду ждать, — вдруг сказала она. — Я скоро получаю жилье, буду жить одна. Приезжайте…

— Приеду. Правда.

— Все вы так говорите, а потом забываете.

— Нет, я не забуду».

Утром я поднялся в три часа, чтобы достать билет на московский поезд. Я шел по Слокас, широкой и пустынной улице, было темно. Обогнала какая-то машина, я поднял руку и не очень-то огорчился, что она не остановилась… Я рассчитывал на главный мой транспорт: мои ноги. А вообще, мы предпочитали ездить по Риге на трамвае. «Пилсони, лудзу санемт билета!» — я по-латышски знаю уже наизусть: «Граждане, пожалуйста, возьмите билет!»

Солдаты обычно билетов не брали.

Кстати, недавно, когда проскакивал по этим забаррикадированным улицам, на «Волге» с Сильвией и Рудольфом направляясь в телецентр, я особенно пристально рассматривал дорогу и даже спросил у хозяев, существует ли та самая воинская часть, где я служил?

— Кажется, существует, — сказали они. — Но это чуть в стороне.

Так я и шагал той ночью, вдохновленный отпуском домой. И домой, и в институт, я мечтал о нем еще с гражданки.

Не беда, что идти долго, зато я вслух могу почитать свои стихи. У меня в дневнике записана целая программа о своем творчестве: «Показать внутренний мир солдата, его любовь к Родине, к партии, патриотизм, широкую русскую душу… На фоне боевой части».

Одновременно там была и другая программа для самоусовершенствования, звучала она так: «Надо искоренить массу в себе недостатков, прочитать много книг…»

Я даже купил учебник по русской и советской литературе для 10 класса Тимофеева, хотя он мне не понравился. А из газеты я вырезал письмо Чехова к брату и выучил его наизусть. Начинается оно так: «Воспитанные люди, по моему мнению, должны удовлетворять следующим условиям: 1. Они уважают человеческую личность…» И т. д.

Вот так я и дошел до реки, на посветлевшем небе обозначились шпили и башни старой Риги. Вода в Даугаве поголубела, наполнилась краснотой, золотыми столбцами отражались лампочки, висящие над мостом.

По мосту я вышел на набережную, свернул на привокзальную площадь. Тут уже у воинской кассы занял очередь и через три часа получил билет.

Вскоре приехал писарь Петров, привез мой краснофибровый, купленный по случаю, чемодан. Мы успели зайти в буфет и выпить большую бутылку вермута, закусили яблоками, у вагона распрощались.

Петров повторил свою любимую остроту: «Товарищ Приставкин, за вами и я, товарищ Приставкин, возьмите меня!»

Мы посмеялись. Но веселого было у нас лишь то, что я уезжал и даже, может быть, насовсем, а Петрову предстояли долгие оформления новобранцев, которые прибыли накануне. А прибыли, в основном, азербайджанцы, армяне, грузины… Кто служил, тот знает что это такое.

Я спросил Петрова:

— Как салажата?

— Брыкаются, — отвечал он, поглядывая по сторонам. — Обломаются… Мы такими же были…

Накануне моего отъезда я стал свидетелем, как обламывали Петросяна, который не заправил койку, опоздал на утренний осмотр и на политинформацию… В наказание его заставили подметать полы в казарме, а он отказался.

Сержант Писля от злости стал пунцовым, прибежал к командиру роты и стал кричать, что он не может справиться с Петросяном, пусть его убирают из роты, куда угодно.

Вызвали Петросяна. Он встал в дверях, озираясь, темненький, тощий, какой-то весь взъерошенный, может, он думал, что его собираются, как у нас в пьесе, линчевать?

И правда, натренировавшись на Фастовском, мы теперь знали, как это делается.

— Почему не выполняете приказ? — спросил Бружинский.

Тот молчал.

— Петросяи, я вас спрашиваю!

— Я не могу…

— Почему ты не можешь?

— Я не виноват…

— Ну и что? Вам же приказали? Вам приказали или нет?

Тот молчал.

— Не хочет подметать, будет мыть! — резко сказал Бружинский. — Дайте ему ведро и швабру.

Принесли ведро и швабру, и тряпку.

— Берите ведро! — приказал Бружинский. — Я кому сказал! Петросян! Берите ведро!

Петросян затравленно оглянулся, лицо его дрожало, руки сжимались в кулаки.

Я подумал, что в таком состоянии он может броситься на нас, он же ничего не понимал, что тут происходит.

— А вы постройте взвод, — посоветовал замполит, и он тут вдруг оказался. — Пусть постоят, пока он не помоет!

Бружинский оглянулся на советчика и вдруг рявкнул, даже мы вздрогнули:

— Мы не таких обламывали! Дайте ему ведро в руки, и пусть попробует не взять!

Петросян ведро взял, и так и остался стоять с ведром в руках, его всего трясло.

— Ступайте! И чтобы всю казарму! Всю! — крикнул Бружинский.

Петросян секунду лишь постоял и бросился с грохочущим ведром к выходу, чуть не сбив в дверях замполита.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: