На стене масса листовок, призывов, объявлений.
Самодельная карикатура: Горбачев в кровавых облаках пирует, на каждом облаке выведено: Тбилиси, Сумгаит, Ош, Молдавия, еще, еще…
Надпись же такая: «А Мишка слушает да ест!»
Про себя отмечаю (хоть смотрим на ходу), что из трагических городов ни один не забыли, но сам текст благодушен, он как бы снимает ответственность с лидера, который только не замечает насилия.
Уже через несколько дней этот тон изменится. Лидер не просто созерцатель насилия, но и его участник. А может, и организатор.
Через несколько дней выйдет интервью с академиком Шаталиным, сделанное прямо в больнице после инфаркта. Академик Шаталин скажет, обращаясь к президенту:
— Почему вы не хотите, я подчеркиваю это, можете, но не делаете правильный ход? Почему? — И сам ответит: — Я рассматриваю две возможности. Первое: вы не хотите блага своему народу. Второе: вы хотите блага своему народу, но боитесь, что в борьбе за достижение этой цели потеряете власть. Все остальное сводится к комбинации первого и второго…
Я готов предположить и третий вариант: он никогда не думал о благе своего народа и как всякий аппаратчик воспринимал свою деятельность лишь как борьбу за власть.
Когда мы узнаем из статистики, что в 89 году расходы на управленческий аппарат увеличились с 36 миллиардов до 50, а инвалидам войны для пенсий не смогли изыскать каких-то пяти миллиардов, это работа не на благо народа, а против него.
— Вы ничем, поверьте, не рискуете, — упрашивает, зазывает академик Шаталин Горбачева. — Но преодолейте в себе какое-то мистическое подозрительное отношение к демократам…
Не преодолеет, в том-то и дело.
Интеллигенцию и демократов особенно не любил Ленин. Это у них, у большевиков, в крови.
Кстати, в той же газете («Комсомолка» от 22 января) напечатана крошечная заметка из Тобольска, где на площади, в центре города, установили «Доску гласности», чтобы каждый мог высказать свое мнение, о чем угодно. Так вот кто-то под покровом ночи ножовкой по металлу спилил эту доску.
Очень символично, не правда ли.
Я представил, как под покровом ночи, а что такое Литва и Латвия, если не ночь, коммунист Горбачев пилит железной ножовкой доску гласности, пытаясь протащить через свои сенат запрет на закон о гласности…
Но, правда, в его руках оружие посильней ножовки, стальные танки, пулеметы, бронемашины… Железная гвардия ОМОНа.
От них и обороняют телецентр.
Милиция — лишь на входе, где выписывают пропуска. Но строга и придирчива. Как Сильвия ни пыталась взять напором (Надо! Это очень важно! Нас ждут! Ждут!), пропустили, лишь когда спустился человек из редакции и выписал на всех пропуска. По такая предосторожность понятна и оправданна: среди общей толкотни, среди неразберихи в центр может попасть и случайный человек.
Поднялись на лифте, и прямо в центральную студию, отсюда мы ночами смотрим прямой эфир. Стоя за спинами операторов, я особенно сильно почувствовал, как накалена здесь обстановка. Похоже на штаб: доставляются новости, звонят телефоны, приносят-уносят какие-то листочки, сведения… Спешка, но не суета.
Все быстро, но все организованно.
Со мной поздоровался человек: заведует русской редакцией. Почти на ходу задал два вопроса и попросил чуток подождать, сейчас заканчивается чье-то выступление.
Я вышел в коридор и увидел в распахнутые двери соседних комнат, рядом со студией, что там увязывают, упаковывают архивы, таскают аппаратуру, готовятся к эвакуации…
Недели через две я встретил на улице в Дубулты Ингуну, когда-то еще девушкой работала она уборщицей в нашем Доме творчества, мечтала играть в театре. Она, кажется, потом устроилась в театр, но тоже в качестве уборщицы, и была счастлива.
Сейчас бросилась ко мне как к родному:
— Когда вы выступали, я была там!
— На телевидении?
— Я дежурила в тот день, — сказала она. — И вечером тоже…
Я тут же представил всю тамошнюю обстановку: состояние эвакуации и тревожное ожидание нападения десанта, особенно в этот день и в ту ночь.
— Не страшно было? — спросил.
Она как-то непроизвольно с улыбкой воскликнула:
— Ну, конечно, страшно! Но нам дали противогазы, санитарные пакеты…
Как будто санитарные пакеты могли спасти их от пуль! Но, слава Богу, никаких этих пакетов не понадобилось.
Я так подумал, а она словно услышала, подхватила:
— Кончилось-то нормально! Говорят, после вашего выступления воинские части где-то не стали выходить против нас…
— Ну, выступали мы с вами единым фронтом, — отшутился я.
Я слышал, конечно, даже потом в газетах читал, о том, что некоторые части в Талсы, Добеле, Тукумсе отказались идти против гражданского населения, но к себе лично и к своей агитации это относил в малой степени.
В те трагические дни многие прямо отсюда, с телецентра, обращались с живым словом непосредственно к солдатам: и депутаты, и священники, и женские организации, и журналисты…
Поэт Григорий Поженян, живший тогда в Доме творчества, читал по радио свои стихи.
А вот что говорил я.
«…Я сейчас проживаю здесь в Латвии, и меня близко касается все, что происходит на этой несчастной земле. Уж не знаю, более или менее она несчастна, чем Россия или Грузия, но все, что здесь происходит, касается лично не только латышей, но и русских, в том числе и меня. Именно потому, что та борьба за свободу, которая здесь происходит сейчас, это часть нашей свободы. И если чего-то мы сможем достигнуть здесь, значит, у нас тоже есть надежда на то, что мы сможем быть свободны.
В моей юности, точнее в детстве, был трагический этап, когда я попал в кровавую сталинскую мясорубку при выселении с Кавказа чеченцев… Была жестокая страшная депортация, и я видел, как гибли люди, как стреляли в детей, и об этом я написал в своей повести… С тех пор изменились солдаты, пришли другие генералы, другой генеральный секретарь ЦК КПСС… Другое время! Казалось бы, все изменилось. А кровавая бойня, борьба за власть, насилие над народами, над малыми народами, продолжается. А та власть, которая уничтожала в свое время калмыков, ингушей, чеченцев и т. д., продолжает и сейчас загонять людей, народы в тот социалистический рай, в котором они жили…»
А вот то, что я говорил, обращаясь к солдатам.
«Я хочу обратиться к вам, я ведь служил здесь в Риге, и я солдат. Мой отец воевал в Отечественную и тоже был солдатом. Мой дед воевал в первую империалистическую, и он солдат. Поколение моих предков все солдаты. Мы знаем, что для солдата является святыней: его земля, его дом, который он защищает, его родня, его дети, его близкие и друзья. Но никогда, ни-ког-да ! солдат не может быть насильником, солдат не может убивать гражданское население. Этого нет в присяге. А в присягах других иностранных армий прямо есть параграф, где солдат не может выполнять противозаконные приказы. И я обращаюсь к своим собратьям-солдатам, я не в таком возрасте, но я обращаюсь к ним: пусть подумают они о тех близких, которых я назвал, о своей родне… Уничтожая гражданское население, детей, стреляя в них, вы стреляете в себя. Потому что другой солдат таким же образом придет в ваш дом…» (Мое выступление, напечатанное на листовке и подаренное мне друзьями).
Рудольф, чтобы немного меня развлечь, подвел к окну: — Смотрите, какой брейгелевский пейзаж! В дымке наступающих голубоватых сумерек сквозь сетку оголенных ветвей, и правда, как на известной рождественской картинке Брейгеля, там даже ракурс выбран как бы с высоты, виднелось огромное зеркало темной реки и противоположный берег с размытыми силуэтами домов… Светились первые зажженные окна.
Такая прекрасная, невиданная мной никогда Рига!
Вдруг подумалось: Господи! За что им такое! В чем они провинились, разве только в одном, что не хотят они жить рабами, как прежде, а хотят жить как все нормальные люди и без большевиков!
Так и получилось мое выступление, это было как мольба о мире для этой красивой дивной страны.